В первое время, правда, жизнь мою отравляло прямо-таки патологическое отвращение тетушки ко всякого рода проявлениям неопрятности и грязи. Террор начинался с порога. В прихожей висел набор щеток, каждая из которых имела строго определенное назначение: для обуви, верхней одежды, головных уборов. Руки приходилось мыть по нескольку раз в день — до еды и после, перед уроками, придя с улицы и из туалета, перед сном. Каждодневное купание в ванной сопровождалось скоблением тела чуть ли не наждаком. Постель, одежду, белье и ковры перетряхивали, стирали и гладили день и ночь. Замеченная пылинка могла обернуться генеральной уборкой всей квартиры. На многие годы я сохранил странную привычку: едва наступал на коврик перед входной дверью (неважно, куда я шел — домой или из дому), как начинал машинально вытирать ноги.
Летом у отца мне жилось куда привольнее, но, по выражению тети Лиды, «безалаберно, по уши в грязи, шаляй-валяй, абы как».
С тетушкиным террором я волей-неволей свыкся и каждую зиму превращался в аккуратного интеллигентного мальчика.
Приехать в то лето, в Прибалтику сразу после тетиного письма я не смог. Почти на ровном месте — такое, оказывается, нередко бывает — оступился, подвернул ногу. Врачи обнаружили трещину и надолго уложили в постель. Я выписался лишь зимой. Мне дали путевку в санаторий. По пути я заглянул к ней на пару дней. Бог ты мои, как постарела она за это время! Сгорбилась, иссохла. Протянула ко мне руки, чтобы обнять, и я увидел, что она стала похожа на беспомощного маленького ребенка. От жалости у меня сжалось сердце — что делают с человеком годы! Жалость эту она заметила в моих глазах. Но тетя Лида слезы сдержала, только нижняя губа дрогнула: «Вояка ты мой, вояка…»
По старой привычке я начал стягивать сапоги. Тетушка уже овладела собой и ворчливо распорядилась: ладно, мол, жилиться с больной ногой, проходи уж так, только протри хорошо о тряпку, на вот щетку — смахни пыль.
Был вечер. Неярко горела под сводами выцветшего абажура желтая лампа. Один край стола размыл полумрак, и за ним еле угадывался огромный старинный буфет, в котором когда-то я наткнулся на графинчик с вишневой настойкой. Тепло и покой источали кресла с непомерно высокими спинками. В надбитой крышечке сахарницы виделись далекие проказы детства. Тетя Лида бесшумно появлялась из недр темноты: то с банкой грибов, то с розетками под варенье, то с салфетками. Она хотела поставить на стол запыленную бутылку с чем-то собственного приготовления, но неожиданно замерла, строго, как-то испуганно, глянула на меня и произнесла:
— Ты знаешь, Дмитрий, война все-таки будет. Вот посмотришь.
В возникшей тишине тоскливо скрипнула рассыхающаяся половица.
Мне стало не по себе от ее взгляда — уж не помутился ли ее рассудок? — но я тут же деланно рассмеялся и выразил огорчение по агав оду того, что Генштаб нашей армии не имеет в своем активе такого осведомленного человека, как тетя Лида.
Вообще тетушкина прозорливость, вернее, универсальность ее осведомленности и проницательности всегда приводила нас, родственников, в неописуемый восторг и удивление. Иногда казалось, тетушка успешно соперничает с репортерами «желтой» прессы, которые якобы прибывают на место происшествия за минуту до самого происшествия. Как-то за завтраком тетя Лида ворчливо заметила, когда разговор зашел об одной латиноамериканской стране: «Что-то не нравится мне у них министр обороны». Через несколько дней в этой стране произошел военный переворот.
Мистика!
Она знала все, от предполагаемого урожая хлеба где-то в Казахстане до подробностей частной жизни Мерилин Монро. Не говоря уж о таких мелочах, как, скажем, откуда появились деньги на строительство дачи у Ивана Петровича или от кого на этот раз забеременела продавщица Дуся.
После затянувшегося ужина мы перешли покурить в библиотеку. Это была низенькая продолговатая комната с одним окном во всю стену. Вдоль стен тянулись полки с книгами и стеллажи с папками и вестниками — в основном военные мемуары и политическая литература. Тетка по-прежнему выписывала массу всяких журналов. По особо интересующим ее вопросам она делала вырезки и складывала их в отдельные папки. Таким образом не только о Великой Отечественной войне, но и о воинах в Корее, Алжире, Вьетнаме, на Ближнем Востоке у нее собрались довольно обширные досье.
Будь тетка помоложе, из, нее мог бы получиться неплохой политический обозреватель или лектор-международник. Конечно, в том случае, если бы она сумела освободиться от присущей ей категоричности в своих суждениях.
Я подумал об этом, когда беседа коснулась волновавшей тогда катастрофы советского самолета близ Бурже во Франции.
— Я предполагаю, — тетушка почти с головой утонула в высоком кресле, подбитом бархатом, — я предполагаю два варианта. Первый: существование сообщества маньяков, которые нашли какой-то способ воздействовать на приборы летательного аппарата. Второй: не исключено какое-то невыясненное подземное излучение или особое состояние атмосферы, наподобие только что открытых учеными «дыр во вселенной». Вспомни, почти каждый год близ этого проклятого Ле-Бурже разваливаются по неизвестным причинам самолеты и вертолеты различных стран…
— А если, тетя, ни то и ни другое, а просто катастрофа — ведь каждый пилот вытягивает из своей машины предельную возможность…
— Нет, нет и нет! — категорически перебила тетушка и отделилась от меня непроницаемым облаком дыма. — Моя приятельница, Мария Ивановна, хорошо знакома с семьей одного из погибших летчиков. Орден, говорят, перед этим получил. Такой же, кстати, как у тебя, — Красной Звезды. Ты расскажи, как там получилось, — попросила она.
Я рассказал: ничего особенного, на то и граница — всегда на «товсь».
Тетя Лида взяла со стеллажа недавно вышедшую книгу «Особый район Китая». Мне показалось, что за окном скрипнул снег. Спустя несколько секунд — еще, еще. Потом вдруг кто-то резко забарабанил в нижний квадрат окна.
— Иду-иду! — спохватилась тетя. И мне: — Это же Карл. Совсем памяти нет, господи…
Тетя Лида обожала всякую живность. Ее обширный сад летом, сарай — зимой всегда служили приютом для животных и птиц. Здесь перебывали ежи, черепахи, кролики, козлята, куры, собаки, кошки, ручные вороны и грачи, а однажды — поросенок дикой свиньи. Она подбирала больных и раненых, бездомных и голодных.
Карл появился лет двадцать назад. Птенцом он выпал из гнезда и сломал себе обе лапки. Тетка нашла его совершенно беспомощного в лесу под деревом. Карл вырос в огромного ворона, приспособился с помощью хвоста и клюва передвигаться на «локтях». От этого он то кланялся, тыкаясь клювом в землю, то вскидывал голову кверху, опираясь на хвост. Летать ворон умел очень плохо и выше яблони не поднимался. Характер у него сложился прескверный. Раньше я боялся эту птицу и всегда обходил стороной. А если тетка ворчала на него, Карл огрызался и мог даже пребольно, будто гвоздем, ударить клювом в ногу или руку. Близко сдружился он лишь с Пальмой — огромной добродушной дворнягой, да и то далеко не бескорыстно. «Дружба» эта давала ворону немалые выгоды. Ударом в собачий нос Карл частенько отгонял пса от миски и бесцеремонно в ней ковырялся, выуживая лакомые кусочки. А Пальма в это время держалась на почтительном расстоянии, тоскливо косила глазами по сторонам и виновато облизывалась, всем своим видом говоря: «Я, конечно, могла бы проучить нахала, да стоит ли с калекой связываться! Беды потом не оберешься…» Зимой Карл забирался в конуру и грелся в лохматой собачьей шерсти. Пальма лежала неподвижно, боясь придавить ворона.
Тетушка вернулась скоро. Взяла папиросу и снова строго взглянула на меня. Я понял, о чем она думает.
— Ты, верно, Дмитрий, считаешь меня выжившей из ума старухой, — начала она. — Что же, никуда не денешься — так человек устроен. Вначале накапливает, потом теряет. Тускнеет ум, если, конечно, он бил, слабеет тело, слух, зрение. Но природа на какое-то время компенсирует потери. Как угодно назови эту компенсацию — мудрость, нюх, предчувствие… В ночь на двадцатое августа сорок четвертого мне сделалось плохо — вызвали «скорую», еле успокоили. Я, говорят, все куда-то, порывалась, кричала, звала Гришу… А утром пришло известие — мой Гриша в эту ночь был смертельно ранен.