— Отец помер, вот и распродовываюсь, — сказал я и вдруг почувствовал такое доверие к этому мрачноватому столяру, что у меня даже защипало в глазах.
Мужик вздохнул, косо посмотрел на меня и неожиданно мягким голосом произнес:
— А ты не стесняйся, поплачь, сынок. Чего крепишься-то, нутро маешь? Знаю, каково батькино добро по ветру пускать.
Но я не расплакался. К той поре за моими плечами стояла такая суровая школа жизни, что вышибить из меня слезу не смогло бы никакое вселенское горе. Тогда я уже был слишком стар, чтобы распускать нюни. Впоследствии эта моя ранняя взрослость переродилась в черствость и эгоизм…
— Ну тогда молодец! Держись, — покупатель по-мужски хлопнул меня по плечу. — Подсоби-ка энту красоту установить. Да не так рьяно, твою мать! Не дрова грузишь…
Осталось продать дом.
Целыми днями я сидел на лавке во дворе и скучал. Соседка находилась в больнице, а муж ее в разговоры вникать не любил. Пустые комнаты действовали угнетающе, хотелось говорить тихо, ходить неслышно. В погребе догнивал прошлогодний картофель, шуршали по ночам мыши, и мне казалось, что в доме кто-то есть. Этот кто-то перед рассветом начинал бродить, тихонько задевая углы несуществующей мебели и позванивая чашками в буфете. Мой истерзанный мозг остро воспринимал эти фантомные звуки. Я вскакивал, зажигал свет и выкуривал возле поддувала сигарету за сигаретой. Отец, куривший всю жизнь, в последние недели не мог выносить даже намека на запах табака или вина. По пять раз на день я полоскал рот зубным эликсиром, постоянно проветривал комнаты.
Однажды он упрекнул меня в нерадивости, заметив на полу пылинку. Я понял, что в борьбе за жизнь расслабить волю может любая мелочь. А воля к жизни у него была под стать известному джеклондонскому герою из рассказа, который назывался: «Любовь к жизни». Отца я за это безмерно уважал. Человек обязан до последнего вздоха достойно прожить на этом свете. Отец даже не знал, что я колю ему морфий, — иначе вряд ли согласился принимать такой губительный препарат. За несколько минут до конца, схватив мою руку, он пытался приподняться, сесть… Просто лежать — означало поражение.
Никто, даже родственники не решались прикасаться к бездыханному телу отца, болевшего такой страшной болезнью. Готовить и снаряжать в последний путь пришлось мне, и я с благодарностью вспомнил соседа дядю Гошу, который, обмывая на соломке тело своей покойной жены, попросил меня поддержать ее голову… Это совсем не просто, когда тебе от роду едва исполнилось тринадцать лет. Но мы, люди, уметь должны и это…
В воскресенье пришли первые покупатели, три женщины и мужчина. Они постояли возле крыльца, спросили цену, неопределенно пошептались и ушли.
Проходили дни. Однажды на стук я открыл дверь и сразу дрогнуло сердце — вот они! На пороге стояла женщина с красным поросячьим лицом (пусть простит она меня за такое сравнение, в ту пору покупатели мне все были противны). Одежда выдавала в ней деревенскую жительницу: плюшевый, давно вышедший из моды, жакет, черный платок, по краям яркой расцветки, боты. За ней топтался смущенный, тоже краснолицый мужичок, чем-то очень похожий на женщину.
Они спросили хозяина дома, с недоверием оглядели меня и робко попросили бумаги на домовладение. Сопя и сморкаясь, долго разглядывали документ. С почтительным благоговением вернули его мне и только тогда переступили порог. Широким жестом я пригласил — прошу, осматривайте! Нет, они хотели произвести осмотр при мне. Я решительно отказался, когда мужик полез в погреб. Мало — в погреб, но шорохам за половицами я понял, что он пробирается в самый дальний угол дома, куда не решался в детстве проникнуть даже я. Его жена тем временем заглядывала в поддувала печи, двигала заслонками, обстукивала стены.
Он вылез в паутине, со следами многолетней пыли. Ничего не сказав, полез на чердак.
Потом, пошептавшись, церемонно сели за стол (после отцовской реконструкции коридора стол этот оказался в вечном плену у дома) и убедительно, я бы сказал сердечно, выложили все изъяны нашего дома: древесный грибок в погребе, слабый фундамент, рассохшиеся где-то бревна, что-то такое с печной трубой… Они назначили свою сумму, значительно меньше той, что была согласована с моими родственниками. С великим облегчением я кивнул головой и пожал мужику Руку.
Служащий, оформлявший куплю-продажу, спросил новых хозяев: «Здесь деньги передадите?» Те испуганно запротестовали: «Нет-нет, мы сами». — «Да, конечно», — смутился я.
Втроем мы вышли на солнечную улицу.
— Зайдем в парк, деньги вот, — сказал мужик.
В парке мужик расстегнул замызганную сумку с веревочными ручками. Я оцепенел — она была доверху забита грязными пачками рублевок. Каждая пачка перетянута старыми резинками.
— Здесь будем считать или дома? — строго спросил мужик.
— Д-дома, — выдавил я пересохшей глоткой и, взяв тяжелую сумку, опасливо огляделся. Такого количества денег мне еще не приходилось видеть. Они вызывали мгновенное и стойкое чувство страха и брезгливости.
Притворив ставни — как бы сказала бабушка, от дурного глаза, — мы принялись считать. В духоте и полумраке дрожащими потными руками я считал рубли, трехрублевки, изредка попадались даже пятирублевки.
Наконец со дна сумки был извлечен узел с мелочью… Баба вздохнула, мужик поднялся:
— Все до копейки. Из деревни мы вернемся послезавтра.
Скрипнула дверь, и стало тихо. Почти половина нашего стола была завалена деньгами. Я чувствовал их запах, запах навоза, сырости, человеческого и животного пота. Оба они, как потом выяснилось, работали на свиноводческой ферме. Сколько же им потребовалось дней и месяцев, а может быть, и долгих-долгих лет, чтобы вот так, по рублевке, скопить нужную сумму? Вот ведь, даже надежность сейфов государственных сберегательных касс не могла сломить в них извечную деревенскую недоверчивость.
Я хватился сумки, чтобы сложить весь этот капитал и снести в ближайшую сберкассу. К моему ужасу, сумки не оказалось — унесли с собой. Сгоряча принялся запихивать ворох денег в сетку-авоську, боись с ними остаться на ночь. Получился нелепейший огромный ком с торчащими из ячеек кончиками грязных бумажек. Высыпал снова на стол, успокоился и отправился в кладовую, где еще оставалось немало хлама. «Эти люди далеко пойдут, — сказал я себе. — И хлам этот приберут, и ничего у них не пропадет». На глаза мне попался трофейный японский вещевой мешок из грубого брезента. С ним я и потащился по пыльным улицам.
В сберкассе я сунул в окошечко первую охапку рублевок. Там пересчитали — я сунул вторую, третью… Кассир привстала, удивленно и негодующе воскликнула: «Вы что, смеетесь надо мной?» Вокруг собралась очередь, взывала к порядку, нервничала.
— Вот вам ваши рубли, идите и сложите по номиналам…
Стиснув зубы, я вышел с мешком на улицу. Страшно хотелось есть. В столовой, однако, была большая очередь, а в ресторане потребовали оставить мешок в раздевалке. Чуть не плача, я вернулся домой и лишь к ночи рассортировал деньги по пачкам, связав их теми же резинками.
Всю ночь передо мной на церковной паперти кружились нищие, подкидывая в воздух разноцветные царские денежки, а на мостовой металась наша полоумная соседка, ползком собирая и запихивая их в японский вещевой мешок.
Днем я сходил к родственникам проведать бабушку, вручил ей положенную долю и с тоской оглядел нашу такую до боли знакомую обстановку.
— Ты имя-то, имя-то дай немного, из моих дай, как-никак родня, — прошептала бабушка, указывая пальцем на дверь в соседнюю комнату.
— Обойдутся. И так все к ним перекочевало. Ты сама крепче береги свои деньги, не давай им, — сказал я тоже шепотом, хотя прекрасно понимал, в чьи руки попадут бабушкины деньги.
Так и случилось. Не прошло двух недель, как бабушка запросилась к дочери, жившей на другом конце Союза. Ко мне ехать она наотрез отказалась, а ведь любила меня — это доподлинно! — пуще своих детей. Видно, не хотела мешать молодой семье, да и город, где я жил, был ей чужим. К дочери бабушка приехала с трешницей в кардане и через месяц умерла от тоски по родному дому.