Сияющему свету ласковому
Эрасов
даю, как принес,
ей уготовленное,
теми же именами священными
поклявшись это дать
Астранес могущественной,
всюду сущей в Италии…

— В Италии, — задумчиво сказал профессор Ланской. — Во всяком случае, ничего похожего ни на один живой или мертвый язык. И уж, во всяком случае, это не латынь. Астранес? Что это за божество? Может быть, Астарта?

И вдруг он понял:

— Эрасов, говоришь ты? Но ведь это, очевидно, этрусков!

И Вилену свели с этрусковедами. Они показали тексты на знакомых ей золотых пластинках жертвенника и были потрясены. Оказывается, она настолько хорошо знала этрусский язык, что могла исправить переводы, сделанные за последние столетия, на основе корней древних славянских слов.

Авеноль, узнав об этом, решительно заявила:

— Этруски — русские. Только древние. Всегда так думала.

Юлий Сергеевич рассмеялся:

— Устами младенца глаголет истина.

— Во-первых — не младенца, а потом, что такое уста и что такое глаголет? Несовременно.

— Во всяком случае, современные лингвисты допускают, что это действительно так — родство этрусского языка с древним славянским.

Вилене нужно было перенести удар. Тен-Кате ошибся. Он пробудил в ней слишком давнюю память, полезную науке, но бесполезную ей.

Как это ни было курьезно, но Вилена думала о своей судьбе будущей звездолетчицы на этрусском языке. Правда, не хватало понятий. В голове была мешанина из древних и современных слов.

Юлий Сергеевич осторожно посоветовал ей остановиться. Нельзя искушать судьбу, а вернее, науку с ее исканиями. Второй эксперимент может быть менее удачным, если не трагическим.

Но Вилена уже уподобилась лыжнику, несущемуся для прыжка с трамплина — останавливаться было уже нельзя.

И она снова улетела в Голландию.

После второго сеанса в клинике тен-Кате Вилена вернулась домой сама не своя. Бабушка и мама причитали.

Кошмары начали мучить Вилену еще сильнее, но она не могла уже без них обходиться и с нетерпением ожидала вечера, чтобы забыться тяжелым, беспокойным сном, жить чужой, непонятной жизнью.

Бабушка рассказывала, как перепугалась, когда Вилена закричала во сне:

— Орудия выкатить! Прямой наводкой по головному танку… Огонь!

Вилена металась по кровати, стонала, звала кого-то. Бабушка разбудила ее.

— Как хорошо! Мне снилось, что я ранен, — обрадовалась Вилена, вцепившись в бабушкину руку.

— Ранена, — поправила та.

— Нет, ранен. Второе орудие моей батареи погибло под гусеницами! А какие были ребята! Орлы! Точно.

— Что ты, внученька. Танки сейчас разве что в музее можно отыскать.

— Ах, бабуля, бабуля! Это ужасно! — твердила Вилена. — Неужели люди жили так? Меня только что понесли в медсанбат.

— Ну знаешь ли! Доэкспериментировались на тебе. Если не медсанбат, то врач требуется.

Она была права. Врач был нужен, и его пригласили. Он стал неотступно наблюдать за Виленой. Это был профессор Сергей Федорович Лебедев из Института мозга.

В отличие от родных Вилены он не впадал в панику, считал, что причин для беспокойства нет.

Но Вилена беспокоилась не о себе, а о том, что происходит в ночной ее жизни, которая была и ее, и не ее, а кажется, давно погибшего под Берлином человека, и была не менее ярка, чем дневная.

Вилена видела себя на больничной койке в госпитале. Нога была изуродована, загипсована и «изуверски» подвешена на блоке. Лежать можно было лишь недвижно на спине, и все время думалось, думалось, думалось…

Сильнее времени. Планета бурь pic_7.png

И думы эти были для нее так ясны, что утром она звала отца и говорила:

— Я по ночам все думаю, размышляю… Спи я сейчас, я тебе все это рассказала бы на математическом языке… Но теперь мне легче показать на пальцах, ты уж прости: во сне я математик, а просыпаюсь… не то!

— О чем же ты размышляешь по ночам?

— О строении вещества.

— Вот как? А знаешь ли ты, что в нашей фамильной хронике есть упоминание: этими вопросами занимался дальний твой предок по матери физик Ильин еще в двадцатом веке.

Вилена пересказала последний сон:

— Над головой у меня висела под потолком люстра. На внешнем ободе было четыре электрические лампочки, на внутреннем — три.

— Люстра?

— Она представлялась мне моделью микрочастицы.

— Какой же? Микрочастиц сейчас известны сотни.

— Нет. Я хорошо помню, что их насчитывалось шесть.

— Так и есть. Середина двадцатого века.

— Но мне все они представлялись различными состояниями одной и той же микрочастицы. Электрические заряды-лампочки вращались в ней с различными скоростями, близкими к скорости света.

— Извини, в этом случае твоя микролюстра должна была бы излучать энергию. И скоро «сгорела» бы.

— Нет. Внешние лампочки были белые, а внутренние синие. Это как бы разные по знаку электрические заряды. И они взаимно компенсировали излучение каждого «обода» с лампочками.

— Но ты сказала, что их разное число. Как они могли компенсироваться?

— Внутренние лампочки вращались быстрее. Главное свойство вещества, как я была уверена, — устойчивость и энергетическая уравновешенность.

Отец с интересом прислушивался, к ее «формулировкам», раньше столь ей неприсущим, и подталкивал ее к развитию мысли:

— Если лампочек на внешней орбите на одну больше, чем на внутренней, то этим определяется заряд частички?

— Верно! — обрадовалась Вилена. — Если число белых и синих лампочек одинаково, то это нейтрон.

— Если белых больше на одну, то протон? — подсказал отец.

— А если синих больше, то электрон.

— Значит, частичка одна, состояния ее разные? Но раз нет излучения энергии во внешнюю среду, частичка не расходуется? Так? — заключал он. — Во всяком случае, здесь есть о чем подумать.

И профессор Ланской отправился в Институт истории физики и откопал в архивах давнюю работу Ильина, в свое время отвергнутую, а потом забытую. Она была основана не только на наглядном представлении о строении микрочастиц, но и на новаторских математических приемах.

Начиная с двадцатого века физика развивалась другим путем. Математический аппарат, крайне сложный, но доступный математическим машинам, позволял не пользоваться наглядными картинами, находя математические ответы на возникающие у физиков вопросы.

Однако в том же двадцатом веке видный физик того времени Нильс Бор, как раскопал Ланской, высказал мысль о кризисах знания в физике. Они возникали из-за переизбытка знаний. Зачастую до конца непознанное явление все же объяснялось и даже предсказывалось. Но достаточно было появиться какой-нибудь загадке (вроде опыта Майкельсона о независимости скорости света от скорости движения наблюдателя), чтобы предшествующие этому и такие удобные представления рушились, уступая место новым. В опыте Майкельсона было доказано, что скорость света не зависит от скорости движения Земли. Получалось, что скорость света нельзя было складывать с какой-либо другой скоростью. Понадобилась «безумная», как выразился Нильс Бор, идея Эйнштейна, чтобы объяснить все. Былая механика Ньютона оказалась действительной лишь в определенных пределах малых скоростей. Поддерживал Эйнштейна — его почти никто не понимал — Макс Планк и шутливо подбадривал ученого, говоря, что «новые теории никогда не принимаются. Они или отвергаются, или вымирают их противники».

— Не знаю, насколько «безумны» припомнившиеся тебе мысли Ильина, — сказал Ланской дочери, вернувшись из Института истории физики. — Но, во всяком случае, стоит вспомнить слова Ленина о неисчерпаемости электрона…

Анна Андреевна сердилась на мужа. Ей казалось, что он нарушает семейный сговор и помогает дочери попасть на звездолет.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: