Опустилась рука, и ниже стрекозы рассмотрел ужимистого в пояснице лесного муравья. Видать, припозднился он, поазартничал, оздоравливая рощу, и не поспел засветло вернуться в муравьиную деревню. А будить сторожей своих да односельчан не посмел и порешил переночевать на прогретой сухостоине.
Вон по соседству с трудягой-мурашом пятнистые божьи коровки застенчиво приютились, и тоже покойно дремлют, тоже копят силенки для обихода Кузьманихи, поля пшеничного.
Трава возле сухостоины как бы известкой обрызгана-убелена. Знаю, кто они «белильщики», — ястреба и совы с нее облегчали свои желудки. Им сушина и отдых, и дозор. Попробуй парить-кружить над увалом без передыху день ли, ночь ли — упадешь в хлеба пластом. А они не от простой поры облетывают «озера сеяные» — мышей, хомяков и сусликов укарауливают, не дозволяют им зерном дармовым поживиться.
Задрал я голову оглядеть сухостоину и пуще того заволновался. Выше по ней круглыми зевками темнели дупла. И конечно же, не пустовали дятловы «одностопки». Не столь и долго побыл здесь, а к одному дуплу наведалась-ушмыгнула синица: будто дырка-зевок язык упрятала-проглотила. Молчком слетела синица на ближнюю березу и оттуда радостно созналась:
— По-кор-мила тю-тю-ту, по-кор-мила ви-тю-то.
Сине-красным мелькнула у сухостоины горихвостка, побывала у себя доме и стригнула на самую вершину. С нее она солнце раньше меня высмотрела и начала выманивать его в ясно-ведренное небо…
Подышал мне ласково в лицо и пошептал что-то не враз понятное подросток-ветерок, напахнул он спелым венком летоцветья и… то ли в вязиле запутался, то ли клубники зажелал — мягко попритих на опушке. И ничего, вроде бы, еще не случилось, не забылся смутный сон и выдохнулась зыбкая тревога. И как на заветно-сердечное свиданье зазвала меня милая птаха-чечевица:
— Все, все любите-е, все, все любите-е…
ПО ПЕСНИ
Древний дедушка ласково говорит на ухо такой же старенькой бабушке:
— Бают, грибочки пошли. Теперь бы лукошко да за ними, молоденькими, сходить…
И оба улыбаются как-то лучисто и светло. Ну совсем малые дети.
И я тоже думаю о грибах. Право, весточка о них покоя не дает. Равно рыбаку услыхать о добром клеве где-то на речке. С вечера утра ждешь-не дождешься…
Летние ночи — светлозоры. Закат еще не погас, а с востока слабый свет занимается. Белеет небо, звезды, словно глаза, зажмуриваются, а окна чистой синью наливаются. Нет-нет да и озарится край неба вспышкой молнии. Рокотнет сонно дальняя гроза, и снова тишина.
Выхожу сухой теплой дорожкой, а ближе к лесу росными травами шагаю. От берез туманной прохладой веет, просыпаются под золоченым крылом зари птицы. Сперва с паузами, неуверенно, пропел певчий дрозд. Ему негромко отозвалась кукушка, а в соснах захлопала крыльями серая ворона. Вроде бы певцам аплодирует…
Растекается рассвет по небу, высветляет полянки и межстволье березняков, оттесняет сумрак в борок и ельниковые посадки. Здесь и первые грибы ищу, склоняюсь к хвойному настилу. А на меня уже глядят блестящие маленькие маслята, они то шоколадные, то сливочные, то светло-коричневые. Скользят из рук сами в корзинку, будто радуются: «Ах ты! Экая рань, а уж и человек пожаловал!»
Дышу я грибным запахом, неторопко брожу борком. Там ватажка маслят, а вот особинкой один пока приподнялся, на задорную шляпку хвоинку подцепил. Протягиваю руку и думаю: вдруг отпрыгнет он в сторонку и покатится сказочным колобком. Туда, где дикий голубь пробует ворковать, вслед за бурым зайчишкой и быстроногой косулей. Где-нибудь и лисоньку повстречает на лесной тропинке…
А солнышко тоже колобком взбирается все выше и выше. И все звонче зяблики — первые по лесу песельники — заливаются. Кажется, не листва и хвоя над головой, а одни только песни. Там дрозды стараются, тут иволги восторженно свистят, здесь лесной конек — «ты сияй, ты сияй» — упрашивает. То дятел подаст голос, то синички около дупла по-весеннему распоются.
Земля росой дымится, капли радугой переливаются. Покачнулась белоснежная ромашка и холодным душем обдала косолапый подберезовик. Не зябко будет ему в компании маслят и сыроежек. А тут еще сухой груздь забелел на опушке…
Маревая истома наполнила воздух, заголубела зеленая даль. Славно так выйти на свежий простор, постоять у алеющего шиповника. Земле родной улыбнуться и душу свою послушать. И весь я в сладостном ожидании: вот-вот раскинет земля скатерть-самобранку, пойдут по грибы и песни люди, и будет у них на сердце тоже солнечно и радостно.
ИСПИЛИТЕ
Вчера на востряке Логиновской гряды зачихали бензиновым угаром пилы, и, ухая-обмирая телом, тяжело захлестали березы землю. Она ушибленно вздрагивала, и в ней зарождался не то стон, не то глухой утробный гул. Обсохшее солнце не успело подняться к полдню, а гряда уже осталась без «рукава», протянутого к солонцеватой Хрипуновской степи. По засеке с вершины березы-семенницы взлетал свечкой лесной конек и подгонял себя ребячьим скорословием:
— Лети, лети, лети…
Но натыкался на пустоту и осекался, и вместо звончатого перебора он испуганно выкрикивал: «Ай-ай-ай!»
На примятом костяничнике сидели в мокрых рубахах мужики и парни, а женщины доставали еду из сумок — калачи и шаньги, вареные яйца; разливали по кружкам молоко и размешивали в чашках творог со сметаной. Люди изредка отнимались от еды и, утирая горячий пот, добродушно усмехались:
— Чего ты, птаха, перепугалась? Упасть что ли боишься? А ты к небушку вздымайся, как жаворонок над степью.
Уроненные деревья еще дышали теплом и соком, по ним растерянно суетились муравьи, задумчиво ползали божьи коровки и перепархивали бабочки. Вон на березовом листе «павлиний глаз» разжал крылышки и посмотрел на людей густо-синими, в белом обводе глазами. Как есть филин проснулся и глубоко взглянул из-под пестрых вразлет бровей.
Зажелтевшим в прозелень листком закружился над осинами махаон, а по соседству с дроворубами прильнула к срезу березы траурница — малиновая окалина крыльев у нее окаймлена, вроде бы, лунным светом.
— Ишь, сладкоежка! — взмахнул парень артиллерийской фуражкой, но промахнулся, и она колесом укатилась в тень смятой вершины.
До вечера люди обрубили сучья на лесинах, раскрежевали хлысты на двухметровник и дружно скатали коротыши в поленницы. А потом — кто углем, кто химическим карандашом — запятнали всяк свои дрова.
День-сменщик был хмуристый: тучи черно-седыми бровями свисали над лесом и неожиданно затевался торопливый дождь. А когда он тоже быстро останавливался, небо напахивало на июнь сырой осенью.
Спрятался я под березами-двойнями, задумался и не слыхал, как на березу прилетела большая синица. Она и заприговаривала над моей головой:
— Испи-лите, испи-лите…
— Эх ты, заботунья! — улыбнулся я синице. — Где же вчера-то была?
Птаха быстро крутнулась на сучке, поднялась выше и снова заботливо-женски посоветовала мне:
— Испи-лите, испи-лите…
А я не поднимался, знал: за кучами чащи лежат в поленницах лесины, ставшие просто кубометрами дров. Срезы красно запеклись, и дождь смешивает сладость берез с полынной горечью осин. Только нет на поленьях ни муравьев, ни бабочек. И лишь синица пока не догадывалась, что испилены деревья, раскрежевана дупловатая осина — дом синицы. Дупло закрыли верхние поленья.
Все-таки почуяла синица неладное и поднялась над делянкой. «Тю-тю, тю-тю!» — пискнула она и метнулась оттуда в лес. Так малые детишки восклицают, если чего-то не находят, или взрослые им иногда говорят «тю-тю» вместо «нету».
…Опять взялся пересчитывать листья у берез рассеянно-холодный дождик.
В ТРАВАХ
Сыздали посмотрел — редкая травка выстилается, за березы да сосны скрывается. Вроде бы и живности никакой, одна зеленая прохлада. Зашел в лес, склонился и вижу: мшистым ворсом веснушчатая божья коровка не спеша пробирается. Передохнет и дальше, передохнет и дальше. А над кукушкиным льном какая-то мушка, схожая с вертолетом, нависла. Жужжит еле слышно, и может, оттого вздрагивают у льна матовые капюшончики на золотистых ниточках.