Путник со свечой img_2.jpg

Путник со свечой

Древний поэт брал в руки свечу

и с нею гулял по ночам.

Большой был в этом смысл!

Ли Бо

Глава первая

1

Сын!

У дверей моей тюрьмы уже весна, а у нас здесь нет ничего зеленого. Горько писать, вздрагивая от короткого свиста меча и стука отрубленных голов. В горах тигр не смел меня тронуть — в стране людей захлопнули дверь тюрьмы.

Вспоминаю персиковое дерево, которое я посадил перед разлукой с Пинъян и тобой к востоку от моей верхней комнаты. Наверное, высоко оно поднялось, листья его окутаны розовым туманом. Годы не ждут нас... Я вижу, как Пинъян сломала цветущую ветвь, но не может показать мне цветы и плачет, слезы текут по ее щекам. А ты стоишь рядом и смотришь, отыскивая мой след. Одиноко стоите вы под персиковым деревом, и некому погладить вас по голове.

Когда-то, мой сын, ты катался в маленькой тележке, в которую твоя мать запрягала белую козу, а сейчас ты строен и широк в плечах.

Прошлой ночью я сильно продрог — земляной пол был холодный как лед, и сердце было ледяное. Открыл глаза — бумага окна посветлела от одинокого сияния луны, во дворе гремел на ветру бамбук.

Когда идешь по бамбуковому полю, листья гремят, как железные. Издалека слышишь — кто-то идет. Издалека слышат — ты идешь.

В ту ночь я лежал без сна, вглядываясь в свои годы.

Ты, конечно, слышал, как воробей и цикада смеялись над птицей фэн [1 По преданию, птица фэн появляется, когда в мире торжествует Добро.] не веря, что она пролетает тысячи ли [2 Ли — 576 м.] без остановки: «Уж мыто знаем, что иной раз можно долететь даже вон до того вяза, но и это получается не каждый раз. Очень часто случается упасть на землю прежде, чем до него долетишь. Все эти разговоры о полетах на многие сотни ли — чистая болтовня».

Мой сын, не верь воробьям и цикадам, даже если они тысячи раз окажутся правы — их правота не стоит и медной монеты, она не имеет ничего общего с правдой, умножающей познание и возвышающей дух. Следи, не отрывая глаз, за редкой птицей: ее правое крыло закрывает крайний запад, а левое покрывает пустыни востока; когти ее охватывают границы земли, а в полете она охватывает границы небес; она вьет гнездо там, где ничего нет, и дом ее — в пустоте.

Большую часть своей жизни я провел в пути, указанном Лао-цзы [3 Лао-цзы (VI—V вв. до н. э.), автор трактата «Дао дэ цзин», родоначальник даосизма (от дао — путь и с — ученый, т. е. даос — ученый даосского толка). Дао — путь жизни, путь постижения Истины бытия, путь гармоничного слияния с природой.]. Но чем больше я становился похож на совершенного мужа, тем меньше становился похож на Ли Бо. Я стремился постичь Дао, но, постигая его, затруднялся постичь Ли Бо. Я освободился от страстей, стремлений и желаний, как учил Будда, но, заглянув в себя, увидел одинокого светлячка. Душа моя стала великой белизной, которую увидела во сне моя мать, когда я лежал, свернувшись комом в ее чреве, но разве я был рожден все понять и ничего не прибавить? Жизнь моя стала тушью, сам я — кистью из кроличьей шерсти.

...В ту ночь прощания с жизнью я лежал без сна, слыша смех палача и стражников. Впору и мне было смеяться: переплыв моря, утонуть в капле... От горестных мыслей меня отвлек шорох за стеной, словно скреблась мышь. Я прислушался и забыл — до нее ли мне было? У нее свои заботы, у меня свои. 

Шуршание смолкло, потом послышалось снова. Я обернулся и увидел, как в щель между бревнами посыпались зерна. Проросшие зерна овса струйкой стекали в мои ладони. Набралась горсть, а я был голоден. Разжевал зерна, не зная, кто же послал их мне — небо или человек? Наверное, человек, потому что вскоре я услышал ругань стражников, громыхание колодок. Потом голоса обогнули тюрьму и я снова услышал их — надменные, грубые. И — стук, который ни с чем не перепутаешь: голова падает на твердую землю.

Кто он был, тот несчастный, что, не думая о своей смерти, задумался, не голоден ли я, и молча отдал последнее, что имел на этом свете? Мы часто сожалеем, что нет больше доблестных мужей — и это справедливо, но кем же, если не великим, назвать того, кто наполнил мои ладони зерном, а сердце — благодарностью и скорбью о несовершенстве мира?

В ту ночь я, как и он, ждал смерти. Долго сидел на земляном полу, торопился написать госпоже Цуй и тебе, как печалюсь о вас, о могилах предков, которые никогда не обмету ивовым веником. Я молил небо не оставить вас, когда свершится великое событие.

Когда исполняют казнь по суду, двое готовятся к ней — приговоренный и палач. Палач проверяет остроту меча или прочность шелкового шнура, приговоренный думает о перерождении. Сердце его крошится от ужаса, как ледяная глыба.

Люди неглубокого ума часто повторяют: все рождается, чтобы умереть, приводя в подтверждение своих слов, что они видели смерть. Действительно, и туфля нечаянно топчет муравья, и пустельга бьет перепелку, и человек умирает от болезней и несчастных случаев, и в бою погибают сразу десять тысяч воинов. Но все это чужие смерти. А свою смерть никому не дано видеть.

Я знаю — не все из того, что здесь написано, ты поймешь сейчас, и не собираюсь, как это принято у конфуцианцев, к каждой строке писать сто строк домыслов и пояснений; одно ты поймешь сейчас, другое — через десять лет, третье — лет в пятьдесят. Ты станешь взрослым, но какое бы имя ты ни принял, помни: ты Ли Байцин — сын Ли Бо. Мой сын.

Днем даже сильный ветер не слышен. Ночью лежишь без сна, а ветер шумит, то отдаляясь, то набегая, как волны Янцзы, — без конца. Всю ночь скрипит старая сосна.

Вздыхая, встаешь, зажигаешь светильник и долго смотришь на кисть, почему-то медля взять ее из подставки. А тут сильный порыв загасит пламя, о стену ударит еловая шишка и вздрогнешь — то ли от холода, то ли от одиночества... Даже собственной тени не видно. Совсем один.

Уж лучше ветер, чем дождь...

Тюрьма, в которую брошен, называется «Умиротворенный покой». Скрипит сосна за решеткой. Скрипит тюрьма. Не хочется зажигать огонь, все равно на таком ветру ему не гореть — ветер раздувает пожар, а светильник гасит. Хотел бы прочитать «Записки» Сыма Цяня. Тюрьма, в которой томился величайший наш историк, называлась «Яшмовое благополучие»; благополучие же было таково, что истинный муж сидел голым, со связанными руками и ногами, с колодкой, веревкой на шее, а его били палками. Концы их сейчас окрашивают красным, чтоб кровь была не так заметна; когда человека бьют, он громко кричит — поэтому нас, наказанных, еще называют «мясными барабанами».

Лошадь погоняют криком «Юй, юй!», кур скликают — «Ачи, ачи!» А поэтов?

В прошлом письме, сын, я писал тебе об императоре Цао Пи и брате его Цао Чжи. Император поверил злым словам, сказанным о брате, и велел ему явиться во дворец. Войдя и встав на колени, Цао Чжи увидел шелковый шнурок на атласной подушке, отчего горло его сразу зачесалось, и сглотнул слюну. Прежде чем поднести шнур брату, император повелел ему сочинить строки о братьях, причем слово «братья» не должно было упоминаться. Семь шагов отделяли Цао Чжи от шнура в руках брата, и за эти последние семь шагов надлежало сложить стихи. С тех пор они так и зовутся — «Строки семи шагов».

Чтобы сварить бобы, зажгли ботву.

Бобы в котле заплакали:

Ведь мы одного корня,

Зачем же вы так торопитесь сварить нас?

[1 Пер. Л. Черкасского.]

Сколько прекрасных песен сложено в клетке...

Видишь, мой сын, так было до меня, так и при мне. Но жаль, что пришлось в мои вечерние годы думать о смерти в одиночестве...

Близкие — далеко. Бесконечное — рядом. В такую ночь кажется: даже звезды унесло ветром, закружило по водам небесной реки.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: