Когда-то я сравнил цвет ланьлиньского вина с янтарем, а после меня Чжан Юэ и другие с толком и без толка стали все вина называть янтарными. Жалкие! Древние, найдя новый цвет, новый звук для строфы, новый образ, ставили рядом знак — «подражанию не подлежит». Разве можно перенести росу с цветка на цветок, со стебля на стебель, не расплескав?

— Не потому ли, отец, вы обратили внимание на цветок, мимо которого все проходили равнодушно десять веков. Четырежды встретил в ваших строфах розу.

— Ты собираешь цветы в моих стихах так прилежно, словно собираешься открыть цветочную лавку. Никчемное занятие! Поэт — художник жизни, его руки и ноги являются кистью, а вся вселенная — шелком, на котором он пишет свою жизнь. Много их, отупевших от чтения классиков или созерцания собственного пупка. Так торопятся уйти от мира, что теряют себя. А путь только один — вечное искать в самом себе. Древний поэт брал в руки свечу и с нею гулял по ночам — большой был в этом смысл!

Из горшка с углями струился жар, пахло огнем. Байцин взглянул сбоку на отца — как чужеземец! Кожа с краснотой, багровая, как бобы чечеточника, лоб в узорах морщин, а глаза совсем не ханьские — широко открытые, с неподвижными зрачками.

Лепестки хризантем намокли, опустились на дно, едва различима их желтизна в красном вине.

— Лао-цзы ушел через заставу Ханьгу, покинув Поднебесную в западном направлении. В тот год не было дождей, земля треснула, как панцирь черепахи. Разве легко ему было в такую жару взвалить на спину пять тысяч знаков? Когда опускал их на землю, чтобы вытереть пот, земля от тяжести прогибалась; когда снова взваливал на плечо, земля облегченно выпрямлялась. От Лао-цзы начало всех Ли.

Я пришел в Поднебесную, минуя заставу, без подорожной с печатью. Каждый, кто доносил на меня, получал награду. А узнать меня разве трудно — кто еще похож на меня ростом и цветом лица? Я тоже принес нечто, да все некому передать — мой Страж Заставы в пути. Встречусь ли с ним? Или еще подождать?..

В озере дрожали отражения деревьев, покачивалось зеленое поле с белыми головками лилий. В такой томительный час вдруг почувствуешь холод осенней воды, покалывает кончики пальцев. Под ветром склонилась трава, полегла на юго-восток. Байцину захотелось на долгие годы сохранить этот день. Конечно, он и так не забудет его, но хотелось какого-то вещественного знака дня, при взгляде на который все, пережитое сегодня, обрело бы запах, узоры, цвет.

— Отец, не смею утруждать вас глупой просьбой, но хотел бы взять из ваших рук что-нибудь на память о сегодняшнем дне «двойной девятки».

Ли Бо отложил веер, собрал в траве алые горошины. Отсчитал девять, еще девять взял из тех, что собрал незнакомец, потряс в сложенных ладонях и подал сыну.

С вершины холма видны глубокие колеи от колес, поднимаются на тот берег, теряются в кустах. Но сейчас никого, только белые цапли на отмели ловят рыбешку. Вот сошлись в круг, словно что-то решая, а вот уж стоят полукругом; на середину вышла одна птица — кружится, как танцовщица в белом платье, раскрывая веером то правое, то левое крыло. Выходят по очереди птицы, танцуют. А молодая цапля поджала тонкую ногу, опустила головку, но взрослые зашикали на нее, стали щипать клювами. Долго танцевали птицы, потом улетели.

Глава восьмая

«После тигра остается шкура, после человека — имя». Часто слышал эти слова от отца, теперь повторяю своим детям.

С тех пор как на центральной равнине началась смута и разброд, мой отец восемь лет провел в скитаниях, тюрьмах, ссылке, и, хотя удостоился высочайшего прощения, жизнь его клонилась к закату [1 Ли Бо умер в 762 году, в доме родственника Ли Яньбина.]. Имя его забыли, написанное им исчезло. То, что сохранилось, большей частью получено мной от чужих — тысячи разрозненных свитков.

Сегодня, думая об отце, растер тушь на камне, чтоб предпослать несколько строк бережно собранным мною строфам Ли-ханьлиня. Прав был отец: не все в них понятно, видно, каждому знаку великой кисти свой срок и свой возраст.

Похолодало в наших краях... Утром вышел из дома — трава белая от инея, поникли цветы. Так захотелось тепла! Поспешил домой, бросил в очаг сухие стебли репейника, смолол в мельнице чай. Холодом тянет из щелей, ветром сдуло на пол свитки. Поднял — узнал кисть Ли Бо.

У самой моей постели

Легла от луны дорожка.

А может быть, это иней? —

Я сам хорошо не знаю.

Я голову поднимаю —

Гляжу на луну в окошко,

Я голову опускаю —

И родину вспоминаю *

* Пер. А. Гитовича.

Путник со свечой img_4.jpg

Слезы брызнули на зимнюю бумагу, рукав халата стал мокрым. Не помню, сколько сидел так, сокрушаясь, скорбя о горькой судьбе отца, восхищаясь величием его духа.

«Взирай на знаки небесные, дабы познать смену времен; взирай на знаки человеческие, дабы изменить к лучшему Поднебесную!» — начертано в «Книге перемен».

Фу-си создал человеческие письмена, устремив взор на образы неба, устремив взор на узоры земли. Так же велик, как Фу-си, Ли-Небожитель.

Вот он поднял глаза: сразу вобрал в зрачки небо с Млечным путем, луной, звездами, в бесконечный путь устремился туда, где ни формы, ни узора — только четыре стороны света, верх и низ, минувшее и сегодняшнее, где длительность и длина подобны двум балкам, лежащим крестом в основании кровли.

Вот он опустил глаза: сразу вобрал в зрачки землю, все деревья и травы, коим присуща жизнь; всех птиц, рыб и зверей, коим присущи жизнь и сознание; всех людей, коим присущи жизнь, сознание и долг- справедливость. Здесь от слова до слова можно загнать коня, но попробуйте вонзить между знаками острие ножа — железо сломается. У кого, скажите, язык так свеж и необъятен? Кто еще одним взмахом кисти повесил на крюк завесу между бытием и небытием?

Как же, неотесанный, я смел подумать, что отец станет попусту водить кистью, бессмысленно марая бумагу? Как я, слепец, не разглядел перемены и движения, линии и узоры! Печалюсь и корю себя, что не смог увидеть сокровенное в строках отца, хотя столько раз держал их перед глазами и читал громко, нараспев. Как же после этого называться почтительным сыном? Ведь этот свиток — память об отце, он протянул его мне через всю Поднебесную, словно посох слепцу. Какого знака ни коснешься зрачком, каждый отзывается, как колокол. Как он велик! Поднял голову — небо, опустил голову — земля.

Люди редки, трава густа. Безымянные путники поле прошли, а следы их шагов остались. Во времена раздора редко совершенство строк: одни не видят небо, другие не видят землю. И сейчас в ином мире, среди бессмертных, отец поднимает глаза... опускает глаза...

Бережно свернул свиток. Взял потемневшую коробочку золотистого лака, в ней красные бобы старого чечеточника. Сян сы доу [2 Китайское название бобов чечеточника. «Сян сы доу! — Помни тысячу лет!»]. Разве в этой жизни и во всех перерождениях забуду вас, отец?! Но смотрю на красные бобы и не понять, какие же тогда собрали вы...

1981—1984

Путник со свечой img_5.jpg

Запах шиповника

Я ушел, ибо пребывание в этой обители несправедливости

Не что иное, как пустая трата жизни. Пусть радуется смерти моей тот,

Кто сам сумеет спастись от смерти. Омар Хайям *

* Рубайят Хайяма дан в прозаическом переводе Р. Алиева и М.-Н Османова.

1. Свидетельство учителя

Старик шел в Нишапур. Он мог прийти туда раньше — и год назад, и двадцать лет назад, но разве не бывает так, что мы оказываемся там, куда совсем не собирались, и как ни спешим, не можем очутиться в нужном месте? Одна цель влекла его в город — увидеть имама Омара Хайяма; говорили: имам — единственный человек в мире, кому небо ниспослало знать истину. Сам старик, бывший в разные дни жизни рабом и господином, воином и гонцом, учеником и учителем, бессчетное число раз пытался ответить, зачем аллах дарует человеку жизнь, а дав, безжалостно отбирает; не находя ответа, он искал его в беседах с толкователями Корана, звездочетами, поэтами, но их слова оказались лепешкой, после которой снова наступал голод, ему же хотелось насытиться не на один день.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: