— Хуай-су рожден каллиграфом, ему не требуется никакая танцовщица, чтобы научить его кисть — она поражает, как стрела; знаки его туши напоминают громадных китов, бороздящих океан, дождь, неожиданно подхваченный ураганом и хлещущий сквозь щели в карнизе; ползучие растения, свисающие над пропастью и отраженные в осеннем озере...
— Ты сам мастер кисти. Видел у сверщика государственных архивов Дуаня начертанный тобою знак «шоу» [1 Знак «шоу» означает «долголетие».]. Хотел бы иметь такой! Бесконечно вглядываюсь в яшмовый узор туши — будто из тяжелого океанского мрака вырывается тысяча черных драконов, скрываясь в ночи.
— Мне по природе моей живопись плохо дается. Взялся за кисть, когда скитался по дорогам, — вот и решил писать в обмен на вино. Однако, чем дальше пишу, тем безобразней мазня. Редко удается почувствовать себя драконом в струях реки, но как умею, так и малюю: подтяну рукава, рука свободно летает, будто в ней не кисть, а метла.
— Я оставлю тебе кисть, но учти... Мне доверено сопровождать императорский указ, горжусь высочайшим доверием. Нам долго придется быть вместе, так что веди себя робко, не забывай, что ты гнусный преступник. Теперь разрешаю высказать просьбу.
— Высокочтимый Гу И, позаботьтесь о письме ничтожного Ли Бо. Сын его печалится, не знает о жалкой участи непутевого отца.
— Так и быть. — Гу И небрежно свернул письмо, сунул в рукав. — А ты пиши, чтоб мне было приятно читать. Много я послал тебе писем, теперь пора получить ответ.
Чиновник хлопнул в ладони, велел начальнику тюрьмы взять в паланкине шкатулку из черной хурмы. Ли Бо прижался лицом к бумаге, жадно вдыхая снежный запах, — белая, конопляная, с его милой родины, она для него лучше хрустящей золотисто-желтой, лучше бумаги с косыми прожилками, сваренной из водорослей, приятнее японской с узором «рыбьи яйца», дороже шелка! Эмалевой тушечнице мастер придает форму завязанного мешочка, в нем палочка душистой туши. Кисть бамбуковая, толстая, оправлена серебром, но шерсть слишком мягкая, для слабой руки. Что ж, он и сам ослабел в тюрьме. Как жадно кисть напитала растертую тушь, как задрожала бумага!
Умолкли продрогшие иволги... цикады кричат и кричат... высоко скрипит сосна... Целую вечность сидел он неподвижно, сердце почти остановилось, дыхание стало глубоким, только бескрайняя мысль набирала высоту, сгущаясь, сжималась, пока вся не стала тоньше заостренных волосков кисти и, сжавшись, вобрала в себя мир. Стремительный удар — пламя светильника, вспугнутое рукавом, отпрянуло и не успело выпрямиться, а знак «шоу» начертан, и пустота хлынула в сердце, как Янцзы, прорвавшая дамбу. Мир сотворен! Из пустоты, белизны и капельки туши. Но в этой тройке коней один оказался дряхлой клячей — в последний миг рука дрогнула, пальцы утратили гибкость и силу и получилась мазня. Под таким безобразием стыдно ставить имя, время и место, но что поделаешь? Начертал в нижнем углу: «Писал государственный преступник Ли Бо в тюрьме „Умиротворенный покой". День двойной семерки второго года Чжи-дэ» [1 Седьмой день седьмого месяца (по лунному календарю) 758 года.].
Гу И вытянул губы трубочкой, восхищенно втянул воздух, спрятав лист, торжественно пошел к двери, а там уже дал волю радости: отхлестал по щекам стражников, стал кричать начальнику тюрьмы, что он бездельник и все здесь дармоеды. Перепуганные тюремщики не знали, как умилостивить грозного чиновника. Но и Ли Бо досталась дюжина пинков и зуботычин, когда они пришли за ним. Один, послюнявив пальцы, загасил благовонные палочки, спрятал за пазуху, второй сорвал с Ли Бо пояс и крепко связал им запястья. На голову ему набросили кусок полотна с еще не высохшим «преступник», завязали на шее так, что он захрипел.
2
Если за рукав дергал южный стражник, Ли Бо сворачивал направо, если северный — налево. Он задыхался, ноги подворачивались в рытвинах, он стал уже путать, куда сворачивать, наконец пошли прямо — и Ли Бо услышал нарастающий грозный гул, в спину ударил камень, и в шею ударил камень, но страшнее был рев толпы; он и сквозь тряпку видел злобные взгляды тысяч людей, стиснутые от ненависти кулаки. «Четвертовать его! Содрать шкуру! Переломать собачьи ножки!» Он чувствовал едкий запах пота — видно, и стражникам приходилось туго. И странно — в Чанъани, где столько парков и садов, ноздри забивал трупный смрад, гарь, тошнотворный запах крови, будто он идет по колено в крови, даже слышит, как она хлюпает, пузырится красной пеной. Его щипали, кто-то вонзил в ладонь иголку — он рванулся и упал на что-то мягкое, бесформенное. Кругом захохотали: «Черепашье отродье раздавило черепаху! Отрубить ему башку, как изменнику Биню!» О небо! Значит, он упал на тело великого художника Бинь Суна? Разве забыть его листья бамбука, цветы вьюнков и плоды хурмы? Как весело смеются дети... несчастные! Когда сыну исполняется месяц, в дом зовут соседей, ждут доброго предсказания. Один гость сказал — этот малыш станет богачом, и родители почтительно ему поклонились. Второй сказал — этот малыш станет чиновником, и родители поклонились еще ниже. А третий сказал — этот малыш когда-нибудь умрет, и все больно побили гостя. Того, кто лжет или говорит приятное, встречают радостно; того, кто говорит о неизбежном, бьют. Страшусь, что скоро не останется говорящих правду. И вы, дети, доживете до черного дня, когда все будут друг другу врать, потому что вы сами перебьете правдивых, переломаете им руки и ноги.
Ли Бо шатался от усталости. Когда сорвали с головы позорную тряпку, он зажмурил глаза от яркого света и людского моря, заполнившего до краев площадь Вечной Благонадежности. А люди увидели старика исполинского роста в семь чи [1 1 чи = 30 см.] — самого высокого человека во всей Поднебесной, старика в зеленом плаще даоса, соломенных сандалиях и квадратной черной шапке, завязанной под острой бородой, багроволицего, в отвратительных струпьях, желтоглазого, как ястреб-тетеревятник. Старика, который хотел спасти мир. Он стоял под повозкой, на которую солдаты втащили огромную клетку; теперь его подталкивали кулаками к короткой лестнице, а Ли Бо боязливо топтался, забыв, как поднимаются по ступенькам, — когда долго сидишь в тюрьме, отвыкаешь от многого, что так привычно на свободе: от света, запахов, звуков, от бумаги и кисти, но, оказывается, отвыкаешь даже ходить. Два молодых стражника вспрыгнули на повозку и вместе с солдатами втащили преступника, заломили костлявые руки так, что старик согнулся пополам, но все равно не могли протиснуть в клетку. Наконец, навалившись, сопя протолкнули в дверцу, захлопнули, кто-то крикнул: «Крыса попалась в крысоловку!»
Нет, кованые прутья, пол из толстых досок, с глубокими выстругами от страшных когтей делали не для крысы. И не для человека. Старик сразу узнал ее — та самая клетка, которую он видел в Лояне, в императорском зверинце, считавшемся одним из чудес Восточной столицы: здесь были львы, носороги, тигры, леопарды, белые слоны. А в тот день императору Сюань-цзуну доставили редкостного зверя — снежного барса.
Возле клетки с толстыми прутьями сидел человек в огненной лисьей шапке и рваном овчинном тулупе, строгал узким ножом палочку, равнодушно слушая яростный рык зверя, вжавшегося мордой между прутьями.
Этот разъяренный рык приводил в содрогание всех, кто был по другую сторону клетки, — шестнадцатого сына императора принца Линя, охрану. Громадный дымчатый зверь то лизал окровавленную лапу, то выгибал мягкую спину; белоснежная грудь его тяжело вздымалась, пятнистый загривок твердел пепельными складками, седые усы топорщились, обнажая белые клыки. В светло-желтых круглых глазах, удлиненных прищуром, была ненависть. От этих изумрудно-зеленых переливчатых глаз невозможно было отвести взгляд; в малахитовой глубине их перекатывались черные горошины зрачков.
— Откуда этот дивный зверь? — спросил принц.
Охотник не ответил, так же равнодушно сидел, строгал палочку. Охранник принца замахнулся палкой, но Ли Бо остановил его взглядом и что-то сказал охотнику, повторив вопрос на непонятном языке. Человек в лисьей шапке гордо выпрямился, речь его отзывалась звоном, словно бронзовая.