— Который час?

— Два.

— А почему вы не ушли домой?

— Трамваи уже не ходят.

— Трамваи?.. — Таня беззвучно смеется.

Я любуюсь ее ровными блестящими зубами. Она очень мило смеется, простодушно и заразительно.

— Они больше автобуса?

— Больше.

— А в Ленинграде много трамваев!

— Очень. Я знаю маршрут номер сорок.

— А у нас всего несколько автобусов… Я бы, наверное, там сразу заблудилась.

— В Ленинграде трудно заблудиться.

Я рассказываю ей о своем городе. Таня слушает очень внимательно, раскрыв рот. Потом по лицу ее пробегает какая-то волна, губы кривятся.

— Тебе больно?

— Немного.

Измеряю давление. 100 и 70. Совсем хорошо.

— Сейчас тебе сделают обезболивающий укол, и постарайся заснуть. Тебе нужно побольше спать.

В ординаторской картина почти идиллическая. У Муси по-домашнему распущены волосы — отдыхают от колпака. Она сидит, поджав под себя ногу, и строчит в операционном журнале. Николай в неизменной позе с неизменной книгой, только один глаз у него закрыт. Такое впечатление, что в ближайшие минуты закроется и второй. Петр Васильевич спит, сидя у стола.

— Ты еще здесь? — говорю я Николаю.

— М-м? — неопределенно мычит он.

Муся отрывается от журнала:

— Наверное, он уже проспался. Коля! Буди.

Я вдруг понимаю, что все это время Николай ждет Петра Васильевича. Смотрит на часы, встает, трогает Петра за плечо.

— Петр Васильич! Пошли, а?

Тот двигается на стуле, шарит рукой по столу.

— Не забуду, Витя, простыни… До смерти…

— Вставайте, Петр Васильевич, — гудит Николай.

— Не забуду… Извини.

— Идемте, идемте. Уже поздно.

Петр оглядывает нас тяжелым взглядом, поднимается и идет к двери. Потом оборачивается и спрашивает у меня:

— Давление?

— Сто и семьдесят.

Он кивает и выходит. Николай следует за ним, взмахивает громадной ладонью:

— Спокойной ночи!

Где-то рядом в палате кашляют, кто-то, шаркая, проходит по коридору.

— О каких простынях он говорил? — спрашиваю я. — Что за Витя?

— Не знаю. Он часто пьяный говорит о простынях. Наверное, какое-нибудь лагерное воспоминание, — тихо говорит Муся. — Последние годы войны он был в плену.

— Я, пожалуй, останусь. Не хочется будить наших, — говорю я.

— Конечно. Ложись в кабинете Петра.

Спать не хочется. Я не зажигаю света. Сажусь в кресло и закуриваю. «Лагерное воспоминание…» Что-то есть в этих простынях значительное и важное, раз они так крепко засели в его мозгу. Именно потому, что это обычные простыни. Обычное… Просто то, к чему привыкаешь? Да, и только. Наверное, можно отвыкнуть и от простыней. И тогда они станут уже необычными.

Когда первые бомбы упали рядом с Владимирским проспектом, недалеко от нашего дома, мне было семь лет. Среди кирпича и обломков мебели валялись яркие черепки посуды со следами сметаны. Я собрал их, чужие красивые черепки, напоминавшие мне загадочные морские камешки, и принес показать маме. Она заплакала, и я не мог понять — почему. Конечно, я был слишком мал, чтобы увидеть в них маленькую частицу трагедии, ее осколок. Но потом это воспоминание часто приходило ко мне, по разным поводам. И, кажется, было полезным…

В дверь осторожно стучат:

— Вы здесь, Владимир Михайлович? Кровь кончается.

Тушу папиросу и иду к Тане.

— Все в порядке, — говорит она. — Отдыхайте. Давление 110 и 80. Извлекаю иглу из вены.

— Так хорошо… — Таня сладко зажмуривается.

Меня охватывает теплое, почти радостное чувство.

Хочется лечь, вытянуться во весь рост, перебрать перед сном, как янтарные камешки, ускользающие ненавязчивые мысли…

Утро ясное и звонкое. Свежий снег оседлал все, что можно оседлать, даже провода. Лишь одна из вечерних туч не смогла уйти из котловины, зацепилась за вершину стоящей над городом горы. Вершина издевается над тучей, жалкой и ничтожной на фоне сверкающего голубого неба. Я стою посредине заваленного снегом больничного двора. Глотаю еще один большой кусок морозного, пахнущего снегом и горами воздуха и иду на обход.

Петра Васильевича сегодня нет. Муся, с синевой под глазами после беспокойной ночи, к часу заканчивает все дела и уходит. Николай бродит по отделению, как большая сонная муха. После обхода и перевязок пристраивается на диване, накрывает голову подушкой: «Посплю часок». Он сегодня дежурит.

Таня совсем молодцом. Просит перевести ее в общую палату — одной скучно. Старый нытик из пятой палаты, поступивший шесть дней назад с острым аппендицитом, изводит меня двадцатилетней историей своего склероза. Четыре месяца назад я бы просидел с ним полдня. Сейчас, посмотрев все, что меня интересовало, с блаженством думая, как я выпишу его через несколько дней, учтиво прерываю его бурные воспоминания и иду перевязывать своих больных.

— Вы сегодня опять дежурили? — воркует наша операционная сестра, помогая мне на перевязках. — Вас так надолго не хватит.

— Лет на двадцать, Ниночка. Достаточно?

Она смеется. Она часто смеется, потому что это ей идет. И белый халат, и шапочка ей очень идут. Темные волосы и светлые глаза! Черт знает что! Каждая третья женщина кажется мне совершенством. Но это ничего не меняет…

В три часа звонит Лора и просит срочно прийти домой. Небольшая неприятность — кажется, нас обокрали.

Дома выясняем, что утащили два чемодана — мой и полупустой Ванин, кое-какую мелочь из стенного шкафа. Дверь заперта, окна тоже. Ясно. У нас не хватает всем ключей, и один ключ мы вешаем в коридоре у соседей. Там живет много народу, и среди них одна сомнительная личность.

Лора вызывает милицию. Я заваливаюсь на Ванину кровать. Приятной усталостью гудит тело и голова. Перед тем как заснуть, я сознаю, что утрата почти всех моих вещей волнует меня не больше, чем потеря подметки.

Через несколько секунд меня будит Лора.

— Сейчас придет милиция. Они не поверят, что ты пострадавший.

— Ты считаешь, я пострадавший?

Лора садится рядом.

— Ты прелесть, Вовочка, — говорит она, наклоняется и целует меня.

Я чувствую, как чуть вздрагивают ее губы. Сон легким туманом висит в комнате.

— Вот и полная компенсация, — переводя дух, говорю я.

Звонок. Милиция.

— Черт бы их драл! Когда не надо, они торопятся.

Лора смеется:

— А вещи?

— Какое они имеют значение, когда можно спасти жизнь человеку! Или целовать прекрасную Лору…

В длинном повторном звонке чувствуется беспокойство милиции о наших жизнях.

Вечером в «ничьей комнате» за старым массивным столом, невесть как попавшим сюда, собираются все жители «Птичьей горы». Сегодня особый случай — все дома. Начинается детальное обсуждение случившегося. Высказываются различные версии и пути поисков. В конечном счете все сходятся на том, что милиция ничего не найдет, и мы с Ваней бросаем жребий, кому где спать. В «мужской» стоит Ванина кровать со сравнительно целой сеткой и узкий диванчик. На диванчике можно лежать только на спине: выбоина в центре так глубока, что в ней сидишь, как в детской ванночке. В городе плохо с мебелью. С жильем налаживается — целый строительный трест занимается этим, а с мебелью плохо. Две недели назад на «Птичьей горе» состоялся «мебельный симпозиум». Все началось, как всегда, с Ваниного замечания.

«Нам иногда не хватает частного предпринимателя», — оказал Ваня.

«Не хватает расторопности у руководителей горторга», — отрезала Лора.

«Уколи их в попу, — посоветовал я. — Тебе и перо в руки».

После этого разговора в течение двух недель отдел «Культура и быт» городской газеты, а которой сотрудничает Лора, теребил бумаги в горторге. Каждый вечер на «Птичьей горе» ломались перья. Все, кто был свободен от дежурств, знакомились с материалами, предлагали острые абзацы или административные меры. Периодически Лора гонялась за мной или Ваней и колотила нас маленькими крепкими кулачками… Подвал о работе горторга читали вслух.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: