Я смотрю в лицо Пако и вижу страх, прогнавший сон. Единственный в его нынешней жизни страх, что я не вернусь. Что со мной что-нибудь случится. Я знаю цену этому страху, знаю его силу и подхожу к парню. Здесь нет фашистов, muchacho[4], спи, я скоро вернусь. Он читает мой взгляд и убеждается — я спокоен, я говорю правду. Сон мгновенно одолевает его. Я буду ждать, Андрес, бормочет он, засыпая, я буду ждать, возвращайся.
Мы идем с Санчесом в гору, и я удивляюсь, что вообще способен ходить, а совсем не тому, что мы идем вверх ночью где-то в Пиренеях, через горный лес, где на каждом шагу может встретиться неприятная неожиданность — провал, обрыв, скала, осыпь. Бредем долго. Выходим наконец на поляну, светит луна, и едва заметная тропинка среди примерзшей травы ведет куда-то вперед.
— Я не ошибся, — радуется Санчес.
А я знаю, что он не ошибся, когда это он ошибался? Давно бы погиб, ошибаясь и делая то, что пришлось еще в мадридской группе.
Мы нашли отару. И пастух отдал нам почти все, чем располагал: сыр, хлеб, несколько луковиц.
— Ты так молод, парень, — сказал пастух, — а говоришь как старик, — он смотрел на меня. — Если бы не видел тебя, подумал бы, что у тебя вся голова седая.
Пастух был стар, и я не боялся его, не боялся, что он предаст, и знал, что Санчес тоже не боится.
— А тебя я знаю, — сказал старик Санчесу, — ты Диего Санчес, за твою голову дают пять тысяч. Ты так дорог для фашистов. Почему?
— Хочешь заработать, Аурелио? — спросил Санчес.
— Я слишком стар, чтобы дать тебе по роже, но ведь и ты знаешь меня, Диего. Только не знаешь, что когда расстреливали твою семью, то заодно и моего брата со всей родней.
— Знаю, — сказал Санчес — Я поначалу думал, ты не узнал меня. Не говори никому, что мы виделись. Пусть думают, будто я умер.
Молча смотрел он в горы, потом, словно проглотив что-то, произнес:
— Я вернусь, если выживу, чтобы отдать долги. Я им много должен, фашистам, обязан вернуть. Если буду жив.
Когда уходили, старик остановил нас.
— Тяжело, — сказал он. — Все тяжело. Возьмите овечку. Чтобы ты вернулся, Диего, чтобы мог вернуться!
Мы пришли в лагерь почти на рассвете. Сато щелкнул из-за дерева винтовочным затвором, потом, узнав, расплылся в широкой улыбке. Все спали, а он отсчитывал время — долго нас не было. Думал, случилась беда. Еду оставим на утро. Сейчас спать. Нас сразу не будите. Уже четыре. Выйдем в восемь.
Я представил, какие лица будут у них утром, и вдруг осознал: теперь-то мы наверняка доберемся до границы через два или три дня, и если не наткнемся на большой фашистский патруль, то война для нас на том и завершится.
Усталость так давно сидела во мне, что я уже как будто не ощущал ее, а может, эта неожиданная удача с едой подняла настроение, стало казаться, что все в порядке, и я с удовольствием лег на ветки рядом с Пако, который сквозь сон все же спросил:
— Todo esta bien?[5] — и снова погрузился в сон.
— Спи, брат, я замерз.
Я улегся возле его худенького, совсем мальчишеского тела, возле единственного тепла среди холода этих гор, которое согревало меня, возле человека, которому я был обязан возвращением к жизни во всех возможных смыслах этого слова. Пако устраивался во сне поудобнее, прижимаясь спиной к моей груди, излучая совсем детскую беспомощность, как возле матери. Незыблемый покой... Боже, что за этим словом, что оно значит? Я обнял его правой рукой, мне было почти хорошо, все складывалось удачно, от Пако веяло родным, ласковым теплом, веяло уютом. Его отросшие волосы щекотали мне лицо, уже давно я засыпаю, чувствуя знакомый запах, вдыхая его, как тепло жизни. И вот сейчас, засыпая, я вдруг все понял, и судорога сжала мне горло, и память ударила по сну, по жизни, по всему, что существовало во мне и умирало долго, агонизируя в тяжелейших муках... Я прижал его к себе сильнее, спасаясь, хватаясь за соломинку, я обнимал его как живую тень давно утраченного, как смысл своего существования. Не было на свете ничего роднее, чем он, чем то, что было связано с ним. Позади пролегала моя бесконечно долгая, ломаная жизнь, состоявшая из минут и часов, мгновений, дней и месяцев, перепутанных в странной мозаике. Словно долгий стон — память тела. Волосы Пако пахли, как волосы его сестры Марии-Терезы...
II
Скорей бы Лесик вернулся из города. Скучно летом у деда. Как-то скучнее стало на Змиинце. Андрийка уже большой, и его не очень веселит игра с дедушкиными собаками Азой и Топсом...
Юрко Кушнируков еще мал, мал, и все тут. С ним, конечно, интересно, хороший друг, но Лесик... Скорее бы вырасти и стать таким, как Лесик...
Лесик, родственник Андрийки, приехал из села, чтобы закончить школу, потому что в селе только начальная. Хочет закончить повшехну[6]. Работает, деду помогает, а вечером едет в город. Сколько ему лет? Семнадцать или восемнадцать. Андрий не знает точно, но все равно много. Он гуляет с девчатами. Бабушка ругается, что приходит поздно. Лесик подружился с братом Юрка Степаном, ходят вдвоем «на музыки». Что же они на тех вечерницах делают? Андрийка спрашивает, а Лесик смеется: вот подрастешь и сам станешь ходить... Почему так долго растется? А у Лесика длинные волнистые волосы, зачесанные назад... Вот иметь бы такой чуб, а то Андрийку стригут наголо каждое лето. А зимой небольшой чубчик, и все... Нет, ну что они там делают с девчатами на вечерницах? Сидят? С девчатами неинтересно, они какие-то всегда занятые своим. Вот с хлопцами веселее, есть о чем поговорить. Андрийка допытывается у Лесика, тот говорит: на танцы иду. Андрийка пожимает плечами. Танцевать... А зачем?
— Вот подрастешь, — хохочет Лесик, — скажу.
— А когда я наконец вырасту?
Все уже устали от этого вопроса. Бабушка гонит — иди погуляй, не кисни в доме. Пусть Лесик со мной погуляет. Ему с тобой неинтересно, ты маленький. Вон с Юрком гуляй. А мне с Юрком скучно, он для меня малый.
— Ты смотри, ему уже Юрко малый стал... То водой не разольешь, а тут мал, и все!
Лето. Снова лето. Что-то этим летом не по себе Андрийке. Тревожно, тоскливо. Куда деваться? Вот бабушка наказала Лесику сгрести сено, дед накосил, а Лесик должен сложить копну. Жарко. Лесик ленится, падает на траву навзничь и лежит.
— Андрийка, сгреби за меня сено, ты ведь можешь, уже большой...
— Ага, тебе велели, ты и делай! — Андрийка не так уж глуп.
— А ты все-таки сгреби, я спать хочу. Вчера, знаешь, когда пришел? В три часа...
Это уже Андрийке совсем непонятно. Как это в три часа? Третий час — это глубокая ночь. Что ты делал?
— Ага, — смеется Лесик. — Мал еще.
— Сено сгребать — не мал, а спросить что — так и мал. Не буду сено...
— Ну, сгреби! Тут же делать нечего. На час работы.
— А бабушка говорила, что у тебя в голове одни гулянки, одни девчата, ничем помогать не хочешь...
— Это не твое дело, — возмущается Лесик. — Я если работаю, то знаешь как! И нечего языком трепать. Она так просто, лишь бы сказать, а сама знает, что я их люблю, уважаю и помогаю всегда. А что гулять хожу, так это мое дело. Я в риге ночую. Никого утром не бужу, никому не мешаю. И вообще ты мне друг или кто?
Андрийка хочет быть другом Лесика, очень хочет. Но боится, что тот обманет. А иметь такого взрослого друга... Можно сказать: вот мой друг Лесик... И вообще его обо всем можно расспросить.
— Ты меня обманываешь, — не верит Андрийка. — Говоришь, друг, а сам ничего не рассказываешь.
— Вот сгреби за меня сено, расскажу. А то мне надо скоро идти, а тут сено... Ну как?
— Ты завтра не ходи в город, побудь со мной. Тогда сделаю.
— Ладно, — соглашается Лесик. — Обязательно. Только сгреби все в кучу и сюда, на стожок. Хорошо?
— А расскажешь мне, что ты делаешь в городе?
— Расскажу, расскажу...