Пришел он в лагерь незаметно, почти автоматически избегая тропинки, по которой ходили все, свернул в сторону на несколько сот метров и, неслышно ступая в густом сосняке, приблизился к партизанским палаткам.
Надо сказать Массату, что дозоры караулят плохо.
Возле палатки разговаривали партизаны, и Андрий хотел было напугать их, высунувшись неожиданно из-за кустов, но вдруг услышал голос Пако и поневоле задержался, будто перед прыжком, готовя себя к встрече. Потом его остановил уже сам разговор.
Говорил Симон, рабочий-металлург из Лотарингии, который воевал вместе с ним под Барселоной, знал Андрия добрых пять лет.
— Да что ты так защищаешь его, твоего брата? Кто на него нападает? Ты что, не знаешь меня, моего отношения к Омбре? Я в Испании шел за ним на смерть и теперь пойду в огонь и в воду, ты ведь знаешь, Пако. Я же не об этом. Вот тебе еще и двадцати нет, ты много чего повидал, вроде бы знаешь жизнь, думаешь, наверное, что знаешь все. А между тем ты не знаешь еще много чего. И не будешь знать, пока не проживешь еще столько. Вот и Омбре так. Я лишь про то говорю, что ему кажется, будто он все знает лучше всех, ну, во многих делах это так. Он человек образованный, с опытом, командир и все такое. Но есть другие стороны жизни, о которых он не имеет понятия, как говорится, не пробовал их и не видел. Есть еще семья, дети, есть ежедневная работа, есть отношения между людьми совсем в другое время и в другой плоскости, где наш Омбре — просто юнец. Есть вещи, Пако, которых вообще нельзя понять, пока тебе двадцать пять, их понимание приходит только в сорок, как у меня. Вот и все, что я хотел сказать. Мы все его любим, тут и доказывать ничего не надо. Но он иногда просто не понимает, что чувствует человек, что он переживает, именно потому, что ему еще двадцать пять, а не сорок. У каждого возраста свое представление о вещах. Ты бы сказал ему поделикатнее, пусть иногда оглядывается на свои года.
Андрий не хотел слушать дальше. Не мог и не хотел. Он повернулся и пошел обратно в лес, пошел тем же сосняком, по которому только что пробрался в лагерь, и завернул на тропинку, которой обычно ходили в лагерь партизаны. Он шел тропинкой, ожидая окрика часового, и думал: «Вот оно, Андрий, вот оно!» Приходило горькое осознание утраты, никогда не думал о себе так, никогда не смотрел на себя с этой стороны. А ведь чистая правда! Жизнь твоя, взрослая твоя жизнь, Андрий, проходила на войне, и обо всем, что успел узнать тот же Симон, те, кто старше, кто прожил свои годы полностью, как Мадлен, ты не знаешь, просто ничего не знаешь. Не можешь знать. Нет, не жаль этого времени, пусть выпало бы воевать еще столько, но надо думать, надо помнить — когда-нибудь наступит час победы. И тогда придется учиться жить сначала. Тебе сейчас двадцать пять, Андрий, столько времени впереди, и все еще надо учиться жить, учиться...
XX
Скрипнула дверь, не стучит. Значит, идет... Я ждал, конечно, ждал его, знал, что придет. Мы не уговаривались, но я знал… Как приехали домой, знал, что к вечеру он придет. Будем разговаривать... в бога и в черта... за столько лет я впервые утратил самообладание. Но нет, я лишь дал пару выйти наружу, дал себе немного воли... Хуже всего, что видели ребята — Микола и Андрий. Да, нехорошо это... Но, надеюсь, они не очень-то сообразили, что к чему. Миколе семнадцать, головастый, но еще не до этого ему. Андрию, сыну Пако, и вовсе тринадцать. Как тяжело, целый день сегодня тяжело после того разговора в райкоме. Вот тут я не мог сдержаться... Он мне: «Еще неизвестно, что вы там делали в своих заграницах». Ну, я и схватил его за грудки, гада... Этот-то, наверное, в тылу сидел. А потом оказалось — нет, воевал, награжден, под Сталинградом отличился... Что скажешь ему?.. Как мы во Франции каждый день отмечали линию фронта, как переживали, как радовались каждой победе Советской Армии, как старались внести и свой вклад в Отечественную войну. Мы, люди разных стран, французы и бывшие интербригадовцы, как мы встретили победу под Сталинградом! Не было для нас в те годы лучшего праздника, только разве победа... А сейчас? — Эх, как оно все перемешалось... Выговор-то я, наверное, заслужил, если уж так сорвался. Но я этого так не оставлю, не оставлю без ответа эти сомнения, эти подозрения, эти нарекания. Хватит, черт побери! Хватит!
Вот так приехал я тогда из района, а Пако с детьми уже готовы на охоту, радостные такие, ребята особенно. Ну и задавил я в себе все это, сколько раз уже давил, сколько лет эти зажимы внутри, только дышалось тяжело... Пако видел, что-то не в порядке, но не спрашивал, знает, как надо и что. Молчит. Вышли на кабанов. Ребята впервые. Андрий с отцом, Микола с другой стороны, и пошли. Я в центре. Хорошо знаю, что здесь должны быть. Ничего, дошли, и ничего... Тогда я сменил тактику: пойдем на озеро, будем гнать на озеро. Разожгли на берегу костер, а сами ушли за несколько километров и лесом двинулись к озеру. Я знал, что там есть кабаны, должны быть, у меня на это давнее чутье. И, когда зашелестело в кустах, мы побежали на тот шелест. Я крикнул: «Не стрелять, пока не увидим!» Мы бежали вчетвером, ну, прямо цепь — солдаты в наступлении. Мне сразу стало горячо, ружье в руках налилось силой. Я будто переходил в него... Это была атака, снова атака, снова враги. «Вперед!» — крикнул я. Мы прибежали на озеро, кабанов было два, испугавшись огня, они бросились назад. И я выстрелил в тяжелый черный силуэт раз, потом другой, потом схватил другое ружье и еще. А потом выхватил нож и пошел. Что я кричал тогда? Что-то кричал... Раненый зверь хрипел передо мной, а я шел на него как на врага, дрожал от злости, от мести, от ненависти, от обиды на весь свет... Кабан бросился на меня, я ударил его ножом, клыки скользнули по сапогу, разодрали кожу, ударил еще раз, и судорога прокатилась по телу зверя.
Пако дрожал. Ты сошел с ума, Андрес... Он перешел на испанский. Брат, что с тобой? Что стряслось?.. Только тогда я немного пришел в себя и ошарашенно посмотрел на мертвую тушу кабана, на Пако, который застрелил его в упор, на разорванное голенище сапога, на кровь на собственных руках... Пако, его встревоженное лицо, его глаза... Я уже все понимал, перевел взгляд на ребят. Они испуганно стояли в некотором отдалении, второй кабан тоже лежал убитый. Охота была удачной, все было хорошо... Я сказал им: все прекрасно! Прекрасная охота! Пако подошел и положил руку мне на плечи.
«Андрес, тебе надо отдохнуть, сдают нервы, старина».
Мне было стыдно. Я понимал, рассудок мой понимал, что стыдно так распускаться взрослому человеку, как мальчишке. Потом выпили немного, я-то вообще не употребляю этого зелья; а тут пошло... Будто полегчало от этого. Да и холодно было, холодно, или на душе стоял холод, или за все годы, что я мерз, мне стало так холодно сегодня... Нет, что-то все-таки греет меня: вот эти трое, что сидят здесь, вот эти глаза, что берегли меня столько лет. А еще кто-то дома, кто-то в люльке еще, кто уже ковыляет, кто-то спит и ждет во сне... Никогда я не принадлежал себе, никогда не было возможности даже убить себя, потому что принадлежал другим, состою из частиц, которые принадлежат другим...
Пошел дождь. Как-то сразу хлынуло. Ребята натянули палатку, костер запылал, огромный дуб прикрывал нас.
Нет, пока не поедем, сказал Пако, подождем. Кто другой догадался бы, что я не могу сейчас двинуться, что я не должен подниматься с места, что надо час, нет — два, может, больше, чтобы все стало на свои места? Что надо просто быть рядом, молчать, не лезть в душу, не разговаривать об этом.
Об этом потом. Все потом... Потом забытье и новое рождение, и все сначала. После каждого раза все сначала. Я умирал столько раз, а живой... Меня давно не должно быть, моей жизни хватило бы на десять человек. Откуда у меня берутся силы? Может, потому и держусь — именно на этом возрождений, на дыхании, на взгляде, на прикосновении к чему-то, что является прошлым и нынешним, что объединяет во мне все, что было, и все, что будет, что горит во мне, как горела собственная жизнь. Горела, как это пламя, как этот костер.