Ты оглянулся на голос уже потом, позже, когда осознал, что это такое, — смысл услышанных слов стремительно пробивал океанскую глубину твоей жизни, многочисленных напластований людей, образов, мыслей, переживаний, чувств... Где оно, что оно, еще глубже, дальше, дальше, еще и еще, прямо в твои девятнадцать лет... тут. Как тот, кто нырнул в морскую глубь и, коснувшись все-таки дна, выносится с огромной быстротой снова на поверхность, чтобы не захлебнуться... Чтобы не захлебнуться в воспоминаниях, в давно прошедшем, в забытом, в том, что тоже лежит на дне твоих замыслов-мечтаний, писать себя и свои чувства, писать свой внутренний мир, свое пережитое, писать так, как слышишь ты один и видишь только один, как ощущаешь, как живешь...
«Малыш! Иди-ка сюда! Ты куда пошел?» — вот что значили эти слова. Максим оглянулся, и взгляд его сразу же выделил среди толпы живописную группу. Среди курортников важно шествовала крупная пожилая женщина в широких цветастых юбках, одетых одна на другую, в шерстяной кофте вишневого цвета и узорчатом платке, повязанном на манер турецкого тюрбана, над черными, как воронье крыло, подернутыми сединой волосами. Голос принадлежал ей. Рядом стояла девушка, еще смуглее ее, совсем молоденькая, в ярко-желтой нейлоновой куртке, темно-синей юбке и в платке, так же, как у старшей, повязанном по-турецки, только он у нее был тонкий, темно-синий, как о них говорят — газовый. Она явно скучала, и взгляд ее блуждал по толпе, не сосредоточиваясь ни на чем. В нескольких шагах поодаль стоял мальчик, он было повернулся, чтобы идти куда-то, но окрик матери остановил его, и он теперь объяснял, что сейчас вернется, только посмотрит там, за углом, что сегодня в кино. Мальчугану было лет десять — двенадцать на вид, он был в джинсовом костюмчике, который ловко сидел на нем, но почему-то в кепке, несмотря на довольно теплую погоду, причем кепка была по-кавказски очень широкая сверху; она привлекала внимание к мальчугану, хотя — вовсе уж неожиданно — она ему шла. Мальчик усмехался, объясняя, куда он и зачем, и Максим почти машинально отметил его легкую и очень приветливую улыбку, — это бы хорошо нарисовать, чудесный типаж. Но эта мысль мелькнула где-то на заднем плане.
Говорили они по-цыгански. Значит — цыгане. Одеты на удивление вполне, так сказать, по-современному. Если бы не мать, никогда бы не подумал, что эти двое — цыгане. Особенно мальчишка... Ничего цыганского вроде бы в нем нет... А девушка? Нет, тут все-таки поворот головы, выражение лица. Ну, а мать — типичная, такая себе атаманша. Какое волевое лицо, пронзительные большие глаза под густыми бровями, тонкие черты, хоть и примятые уже временем... Наверное, хороша была в молодости... Как же ее звать?..
Он наскреб в памяти остатки слов, которые запомнил еще с давно прошедшего, из своих девятнадцати, и составил фразу — может, удачную, может, нет, но должна она была звучать на этом давно забытом нм языке.
— Me пирдем киности. «Наша семья». Ни лащо фильм.
Это должно было означать: «Я был в кино. «Наша семья». Плохой фильм».
Как по команде все трое повернулись к нему — с сомнением в глазах, но с любопытством... Он и ожидал именно такой реакции, потому и произнес эту фразу, хотя и сам не знал, зачем, и к чему, и что дальше, только вдруг не захотелось пройти мимо, как проходил мимо вот уже двадцать лет, всегда слыша слова, сказанные по-цыгански, понимая более-менее их смысл, но не умея, не зная, как подойти, а может, и не желая пробуждать прошедшее, а может быть, зная, что от такого вот разговора на улице, на базаре или на вокзале, где, как правило, их встречал, толку не будет, не будет продолжения, не может быть контакта, а оборванный на полуслове он будет никаким, поэтому не стоит и начинать, да и продолжение знакомства тоже не имеет смысла, нет времени, да и много работы, и людей, и так все тяжело, где уж тут приткнуть еще цыганскую вольницу... Да еще семья, жена, о, еще тесть с тещей, и все родственники. Ну да, это было раньше, сейчас иное, но все равно, куда их, куда это все, куда?.. Неначатый контакт оставляет ощущение минутной грусти, забывается, хотя вдруг припомнится неожиданно чье-то лицо или приснится, даже если видел его лишь мельком, вот как лицо той юной цыганки, когда ехали в Венгрию, на вокзале, сколько же ей было лет? Разве что шестнадцать, не больше, но беременная, заметно было, и лицо, такое лицо, от которого глаз не отвести, пить бы с него, дышать им, всем, что там, на дне ее очей, на дне ее естества, в глубине ее природы... А еще потому, что лицо это было странно похожим на лицо Тамары... Не внешняя схожесть, а внутренняя, одинаково освещены изнутри, одинаково устремлены в даль, которой и увидать нельзя, в даль человеческой души, в беспредельность собственного мироощущения, в радостное изумление от своего существования, от всего, что вокруг, от самой жизни...
— Ты цыган? — спросила старшая, с недоверием посматривая на Максима из-под густых мохнатых бровей. Но в недоверии этом крылись уже и симпатия, и расположение, недоверие тут было лишь формальной необходимостью для старшего возрастом, который отвечает за своих младших перед всеми другими, перед целым миром, перед всем иным, нецыганским миром.
— Нет, — ответил Максим. — Я не цыган, но знаю немного по-цыгански, у меня были друзья среди цыган, я когда-то немало времени провел среди них.
А, вот что, — теперь в голосе цыганки звучало откровенное разочарование. — А я думала — цыган. Ты ведь чернявый, только глаза светлые, но и такие бывают.
— А у нас невестка — совсем светлая, — вмешалась девушка. — Намного светлее вас. Вы бы сошли за цыгана.
Максим представил свою буйную шевелюру, курчавую, длинную, до самых плеч, и усмехнулся. Да, он мог бы быть цыганом, сходил за цыгана не раз, как тогда, на поминках атамана Пичуры, там было не меньше двухсот цыган, со всего Союза приехали хоронить знаменитого атамана, и Максим один-единственный среди них был не цыган. Какой-то дедок уже поздней ночью среди общей суеты в недостроенном доме, где стояли длинные столы в будущих комнатах, наскоро сбитые из нетесаных досок, с выставленным на них угощением, какое только могли выставить сыновья Пичуры, и его вдова, и его дочь Тамара... Тогда тот старик среди всех других углядел вдруг именно Максима, поговорить ему хотелось, и он начал расспрашивать, а кто ты, парень, и откуда, а когда сказал Максим, что с Украины, мол, цыган, а тут в гостях, то старик заинтересовался еще больше и начал расспросы: а как живут там, на Украине, цыгане, как к ним относятся, а говорят как у вас, так, как у нас, или иначе... Тут-то Максим и понял, что еще чуть-чуть, и цыганский его словарь уменьшится на глазах, будет заметно: что-то тут не так, ведь он и так уже нет-нет да и переходил на русский язык, старик даже спросил, чего это ты не хочешь говорить по-нашему, тебе твой язык уже чужой, что ли?.. Максим беспомощно оглянулся тогда в поисках поддержки, увидал в глубине комнаты Лорку и, извинившись, подбежал к нему, вроде вспомнил что-то, а сам ему: спасай, этот старик выпытывает у меня то да это, еще немного — и раскроет, что я не цыган. ...Лорка, Пичурин старший сын, по паспорту значился Валентином. Максим так никакого ответа не добился, почему такое имя... Откуда Лорка, почему Лорка?.. Это было еще до увлечения Испанией, и испанской поэзией, и тем Лоркой, который был Гарсией Лоркой, а звали его Федерико, и к стихам которого так хотелось рисовать то, что кричало изнутри Максима: это я, это мое, но на что так и не нашлось времени до сих пор... Лорка тогда отвел старика вбок, и Максим нырнул в толпу цыган, были у него тут знакомые, имел друзей, имел Тамару... И не имел...
Мальчик уже стоял рядом, смотрел на Максима с откровенным интересом, но в разговор вмешаться не осмеливался, не знал, с чего начать, или стеснялся, быть может...
Максим сам обратился к нему:
— Так что в кино не ходи на этот фильм. А вот в летнем кинотеатре идет французская кинокомедия «Блеф», хоть и пустая, зато нахохочешься, так что стоит посмотреть. Что же тут делать, только в кино и ходить... Я вот собираюсь, составьте мне компанию, а то одному скучно...