Максим заметил желтую нейлоновую куртку далеко впереди, и мысли его сразу же приобрели четкую направленность. Он прибавил шагу и через несколько минут догнал Дойну. Девушка не слыхала его шагов, шла медленно, опустив голову, с отсутствующим взглядом, видно, задумалась над чем-то своим, очень далеким отсюда, совсем, совсем далеким. Максим подошел, вглядываясь в длинные черные ресницы, сейчас совсем почти опущенные, в нежный и одновременно драматический профиль ее лица, в буйные густые черные волосы, стянутые по-турецки той же синей газовой косынкой. И вдруг сердце его дрогнуло, вдруг все это показалось ему близким и своим, это уже вошло в его мир, в его мировосприятие, в его микрокосм — эти ресницы, волосы, синяя косынка, профиль были его, и все закричало в нем, моля о продолжении. Должно быть, обязательно должно быть — дальше...
Он испугался этих мыслей, ужаснулся даже, вдруг осознавая проблему, вставшую тотчас же перед ним, как пропасть, внезапно открывшаяся после длительного перехода через горы, как заманчивый и прекрасный пейзаж глубокой горной речки, в которую так и тянет кинуться с горы, и удерживает только здравый смысл, только трезвость твердит, что можно и не выплыть, можно погибнуть... Уже так было...
Встряхнув головою, Максим кинулся в простой, банальный разговор; откуда, куда, почему именно здесь, что за настроение?
— Ты же видишь, я не впервые в таком настроении, — вдруг сказала Дойна. — А говоришь, что впервые заметил. Снова с матерью поругались, вот я и пошла. И воды я не пила, зачем она мне, это я только с вами за компанию. И зачем я сюда приехала, сидела бы дома, там все-таки легче, среди своих всегда легко.
Максиму стало грустно.
— Жалеешь, что приехала? Так уж тут все плохо?
Ему очень хотелось, чтобы она сказала, что не все тут плохо.
— А что тут хорошего? А потом, еще и мама, она не понимает, она из другого поколения, у нее другие понятия, другие мысли, на все она смотрит иначе. Она думает, что делает мне добро, а на самом деле все к худшему.
Максим почувствовал, что пора вмешаться и стать на сторону матери. Она действительно очень старалась для них. И он начал убеждать Дойну, что мать всегда хочет добра, что, если она в чем и ошибается, ей надо прощать, ведь она хочет добра. Это не значит, что со всем нужно соглашаться, но не поступать лишь бы наперекор, а продуманно, постепенно, а лучше в обход, вроде бы соглашаясь.
— Легко так говорить, а самому все пережить трудно. Если бы ты, Максим, пережил такое, то и не знаю, выдержал ли бы, как я. Я и так с матерью везде, помогаю ей во всем, знаю, как она меня любит, и поклялась, что никогда в жизни не покину ее в беде, в несчастье, а вот простить — простить ей не смогу, не смогу никогда!
— Ну разве она сделала что-то такое, что и простить нельзя? — удивился Максим. — Это уж ты, верно, слишком...
— Слишком, — она посмотрела на него исподлобья. — Ну ладно, хоть и нехорошо это с моей стороны, потому что никто, кроме нашей семьи, об этом не знает, я расскажу тебе. — Она снова глянула на него. — Расскажу, потому что мне хочется и я знаю: ты никому не расскажешь. — Дойна снова глубоко посмотрела на него, а затем слегка отвернулась. — Мне еще пятнадцати не исполнилось, Максим, когда однажды летним вечером мама говорит мне: чего ты все дома да дома, пойди лучше в кино. А у нас в поселке клуб, и фильм как раз был двухсерийный, и всегда мне разрешение в кино с боем давали. Я радостно помчалась, посмотрела с подругами кино, возвращаюсь домой. Распрощалась с девчатами, мне немного в переулок свернуть надо, в сторону от большой улицы, темно было, еще и фонари погасли, едва видно. Подхожу почти к своему дому — тут какая-то женщина или девушка стоит и спрашивает меня, почему я так поздно домой иду. Я удивилась, но отвечаю, что в кино была, а она: а я парня жду, свидание у меня, постой со мной, увидишь, кого жду. Я говорю, а мне и неинтересно вовсе, и отвернулась от нее, чтобы к своему дому пройти, шагнуть только и осталось, как вдруг кто-то сзади меня цап, зажали рот, еще двое мужчин подскочили; оказывается, машина рядом была, меня в машину...
Обычай у нас такой, что девушек крадут, а потом женятся. То есть это раньше такие обычаи у цыган были: если не хотели отдавать парню девушку или она сама его не хотела, то могли и украсть, чтобы заставить ее выйти замуж. Но сейчас другое время, и мне, ты подумай, еще пятнадцати не было...
Завезли меня на этой машине в какой-то дом далеко где-то, замкнули, ставни позакрывали, двери на ключ.
Как в тюрьме. Никуда не вырвешься. А парню тому тоже было всего шестнадцать... Ну, отец ему, конечно, помогал, родственники...
Я как могла сопротивлялась, защищалась, ничего они в первый день мне не сделали, а на другой день пришел он подвыпивший и ударил меня, когда я сопротивлялась ему; я и опомниться не успела, а когда в сознание пришла, уже поздно было и сил у меня уже никаких не осталось. Так еще два дня прошло, делал он со мной что хотел, а потом отвезли меня домой.
Отец мой поседел за один день, как узнал, что меня украли. Потом убить хотел этого парня, так родители отправили его куда-то далеко, неизвестно, вроде к каким-то родственникам в Казахстан или еще куда. Потом подошло его время, и он в армию пошел. Сейчас через месяц должен вернуться.
— И что? Будет тебя сватать? — Максим сглотнул слюну, чувствуя, как у него внезапно пересохло в горле.
— Да, наверное. Только я не хочу за него, понимаешь, я не хочу. Мне понравился совсем другой парень. За того бы я пошла, а этого... ну, чужой он мне совсем.
— Но тогда... Ты же его знала...
— Видела, вот и все. Двух слов с ним никогда не сказала. У нас в селе цыган много, и мы друг друга знаем, но чтобы близко — где уж там. Парень как парень, я о нем никогда и не думала, как вдруг оказывается — понравилась ему. Но тут самое худшее, Максим, совсем другое. Я недавно случайно подслушала разговор матери с теткой. Оказывается, мать знала, что меня красть надумали, понимаешь, она с ними договорилась, потому и в кино меня так неожиданно выслала. Люди они богатые, дом огромный собственный, машина, одним словом, люди при деньгах. Мать решила, что сделает меня счастливой, обручив меня таким образом с этим парнем. Теперь-то уже сто раз пожалела, я знаю, но и ты пойми, как она меня сильно обидела. Как же она могла? Мне же было так мало лет! И как найдет на меня, я и смотреть на нее не могу, вот как сейчас. Никогда ей не прощу, никогда!
Максим увидел на глазах у Дойны слезы.
— Я тебя понимаю, — Максим пытался что-то сказать, но ему не хватало слов. Рассказ Дойны поразил его. — Это действительно ужасно, но... Она же действительно хотела тебе добра, они просто иначе видят, иначе думают.
— Это еще от той, от кочевой жизни осталось, понимаешь: пока есть, надо брать, а то завтра не будет.
— Ну и что? Тебе теперь придется выйти за него замуж?
— Не знаю. Я не хочу, но что же делать... Я сейчас ничего не знаю, а от всего этого устала. Мне хочется жить шире, а меня толкают замуж все равно за кого, лишь бы деньги. Если бы я его любила или бы хоть немного он мне нравился... Вот моя подруга убежала с парнем, то есть только считалось, что он ее украл, потому что ее родители не хотели, да и его вроде тоже, так они вдвоем убежали. И у меня на чердаке сидели целую неделю. Я их кормила, это было так чудесно, понимаешь, это было по-настоящему, ведь это — любовь, это — свобода, это — жизнь... А я...
— А ты любила кого-нибудь, Дойна?
Она измерила Максима взглядом.
— Нет. Пока еще нет. Это у меня тоже украли...
— Нет. У тебя все еще впереди, ты еще очень молоденькая, еще влюбишься в какого-нибудь красавца и будешь счастлива...
Голос Максима звучал фальшиво, он и сам это понимал, но иначе говорить не мог, и ощущал уже желание убежать подальше от этого разговора, который вроде бы сам, хоть и против всякой логики, против своей воли, заводил в тупик.
— Я не знаю. Может быть. Но все мне какие-то не такие. Пока что не знаю. Другим проще, а я... Ты приезжай к нам в село, увидишь, какие у нас девчата красивые. А весело у нас как, ты что! Полюбишь цыганку, и сжигать тебя будет пылкая цыганская любовь! О, ты не знаешь, Максим, что такое цыганская любовь!