Ночь наступает.
Зимняя долгая ночь. Всеволод жарко шепчет и думает. О, как нужна ему женщина! Она нужна ему — со всем ее уменьем, проворством вымытых рук, зрелым опытом, изобретательным воображением, неутомимой старательностью и тончайшим обонянием, — чтобы приготовить пищу. Пищу имеет право готовить только человек с чистыми руками, зрелым опытом, изобретательностью и воображением… Подставьте же мне чашку для крови. Да, я не могу шесть лет есть старое желтое сало и дрянную солонину! Я хочу не грязный серый суп, а прозрачный бульон. Вот. Возьмите, пожалуйста, все, что у меня есть. Не троньте только оружие и форму номер три, — это нужно для нашей войны и для первого дня нашего мира. Не пугайтесь. Я не причиню вам никакого зла. Вас пугает мой вид и эта английская шинель? Разве вы не видите на ней красный якорь?.. Положим, его можно пришить. Тогда смотрите. (Простите меня еще раз: моя рубашка не свежа.) Да… Этот якорь есть и на моей коже. Видите, как он синеет и как синеет распростерший крылья орел, держащий этот якорь? Вот — это клеймо, этот вечный паспорт матроса… Значит — не нужно бояться…
Женщина, я хочу сам себя лечить… Я как собака, я знаю — мне надо пожевать только одной травки. Я сам себя вылечу… А там, в госпитале, подыхают в затылок… Ты не видела? А–а, видела! Тебе страшно? Справа по одному в могилу, арш! Вас не затруднит, женщина, открыть окно — мне душно… Почему вы молчите? Проветри еще, ну? Что — я не имею права пожить тут? Отвечай, ну? Я брал этот город два раза… Не подходи, эй, там! Я, брат, не корниловец! Я тебе, санитар, касторка всеклятая, эту сырую воду волью в твои кости!
Очнись, браточек!
Всеволод огляделся. Кто–то отходил, пятясь от него. В белом халате со свечой… Доктор, санитар?
Белые дамы в штанах шляются! Кентервильские привидения… Знаю. Знаком. Желтая обложка — Оскар Уайльд… Издание товарищества Маркс… «Нива»… Что, а? Да, 1912 год…
Всеволод на плитняке коридора сидит, с маузером в руке, качается. Стоит вахту — стережет свою жизнь и свои сапоги…
Мы все эти штуки знаем… Катись, катись — мимо!
По коридору перестали ходить. Испугались… Так.
Серый гроб крутится вокруг Всеволода. Качается. Вали, качайся! Всеволод держится за подоконник. Вдруг подумал: странно, язык не шевелится. Я же еще жив… Голос! Голос! Есть ли он? Жив ли я? По гробу крик неслыханный:
— Вахтенный!
И себе самому опять:
— Есть!
Все в порядке…
Утром очнулся… Побрел — донести свою жизнь куда–то… Ну, возьмите ее, ну, помогите ей… Почему же мне так трудно и все качается?..
Прибрел и лег в госпитальный дом.
Мне хочется заснуть… Счет до тысячи… Я засыпаю, а нога не засыпает. Ослабить все мускулы, этот, этот, этот… Вишневский, какие вы знаете мускулы?
Musculus scalenus, musculus temporalis…
Это только мускулы головы, а скажите…
Голова важная вещь, а вам не нравится? Голову нельзя высовывать из окопа, — она важная вещь.
Тихо…
Нога засыпает. Тсс… Не спят только глаза.
Палата вытягивается. Какая перспектива! Как в перевернутый бинокль. Деления два влево от ноля!..
Я вижу: я быстро разбухаю, расту. Я заполняю собой палату. Только зубы острые щелкают в испуге… Я разрушу палату… Это опасно. Как это прекратить? Скорее, я задавлю других.
Теперь я уменьшаюсь очень быстро. Я боюсь, что я потеряюсь, меня не заметят, стряхнут, как соринку. Не надо. Это я! Это Я! Это Я!..
Замечательны узоры на стене. Я создаю их сам. Я нашел секрет комбинирования неизвестных линий и красок. Надо сообщить об этом скорее.
Я вижу: Бурчацк… Стоит наш бронепоезд «Грозный»… Братиш–шечки!.. Крой на Крым! Крой на Украину!.. Украина, сколько боев за тебя!
Приступ прошел. В тишине палаты Всеволод слушает свою память.
На ночь Всеволод привязывает веревочку к руке, а другой конец к корзиночке. Корзиночка под койкой. Маузер под матрасом.
Рядом лежит старый латышский стрелок. Всеволод шевельнулся:
— Драугс, друг, какие здесь дела?
— Жить мошно, матрос.
— Да?
— Тут умирают. Мошно брать их порцьи.
— Да.
На крайней койке у окна клокочет мокротой парубок. Горловая чахотка: звук знаком. Сколько звуков мы знаем, фронтовики!
Выбеленная палата. Опять все качается…
Всеволод видит — лежит еще матрос. Тощий, длинный. К нему идут двое в белом:
— Вы можете встать?
— Ого, сейчас.
Размахи сильные, черт возьми. Стой, стой, стой… Держись за поручни, браток, — смоет.
Фу, как стыдно, братишка. Братишка, чего эти белые тебя щупают, грудь трогают? Дай им по зубам. А ну, брось, эй, не замай товарища.
Очкастый в белом говорит, нагибаясь над тощим матросом:
— У него мраморная сыпь.
Ну и качает!
Латыш что–то говорит тощему матросу.
— А?
— Тебя в сыпнотифозный.
— Да?
— Ты, брат, держись.
— Понятно.
— Ты не бойся. Ей–богу. Ты вещи береги.
— Ага.
Хрипит парубок… Все на месте и не качается. Все ясно. Матросу уготован путь.
— Значит, в сыпнотифозный?
— Выходит.
— Притопал.
Латыш ворочается, приподнимается. Тощий матрос в вещах роется и тихо–тихо сообщает:
— Было ровно между жизнью и смертью. Скоки лет было. У нас повсегда так было. Теперь крен явно к смерти.
Вещички, как к инспекторскому смотру, складывал, проверял и тихо–тихо сообщал:
— Вот не ждал не гадал — сыпняк, барак и в ямку. Я от рака помереть ждал. Рак у меня в легких открылся, ест их. Через месяц съест, — я доктора пугнул, он признался… А то говорит — «не беспокойтесь». Истощенный я. Десять годов грохаю. А тельняшку починить надо — порвется. А был я ничего — мальчик слабый, — ломики гнул, говорил — плохие. А теперь рак у меня… (Подштанники вынул.) Подштанников двое осталось. Мало. Плясать умел: черепом в палубу, головой в потолок. С–час беседу сделаем.
Порылся в парусовом чемодане товарищ:
— Вот команда в дорогу дала, трофейная вещь, редкая. (Вынул бутылку водки.) Вообще не пью, но в компании можно.
Шибанул ладонью, пробка вылетела. Сестра вошла. Говорим ей:
— Уйдите, сестрица, пока. Уйдите, пожалуйста.
Ушла.
Разлили водку в три молочных чашки. Тощий помирающий друг сказал:
— Будем здоровы.
— Будем.
Тощий друг поглядел:
— Чарочка… Закусить нечем, а? Да, вещи, чтоб не пропали, записку оставлю. Куды послать или сообщить… Рак у меня… «Не беспокойтесь», — говорит доктор–то, а? Ты мне очки не втирай. Я с «Дианы», кочегар первой статьи. Фамилию, друг, запомни, запиши — Сажин.
— Запомню.
Санитары вошли.
— Пить, товарищи, неудобно, не полагается.
— А вы уйдите, уйдите прочь. Вы не мешайте, землячки. (Налил по второй.) Пей тут, на том свете не дадут. Будем здоровы.
Поглядели грозно на санитаров два матроса и латыш, — ушли они.
— Ну, будем здоровы.
Тяпнули.
— Прозит.
Сполоснулись.
— Латыш, ты Ригу знаешь?
— Знаю, на «Проводнике» работал.
— Хороший город. Извозчики смешные.
Посмеялись. Допили… Потеплело в палате.
— Латыш, я тебе до революции запрещенную песнь спою. Хочешь?
— Давай.
Сажин завязал на вороте рубахи завязки, колени потер…
— Вот, — и голосом, дрогнувшим от сокровенной глубины, тихо запел: — Трупы блуждают в морской ширине. Волны плещут зеленые. Связаны руки локтями к спине. Лица покрыты мешками смолеными. (Сажин прикрыл лицо руками, и слезы, слезы человечьи по рукам скатились.) Черною кровью запачкан мундир. Это матросы кронштадтские. Сердце им пули пробили солдатские. В воду их бросить велел офицер. (Помолчал.) Это у Лисьего Носа, знаешь? В пятом году.
Всеволод качается:
— Сажин, живы будем — не помрем?
— Так, сынок.
Сестра вошла, спрашивает:
— Что–нибудь вам нужно, товарищ?
— Спасибо. Пока нет.
Вышла. Сажин голову — ей вслед — повернул, печально усмехнулся: