— Прости, Степаныч, чего уж там. Парень молодой, глупый… Чай, не обеднеете на «Маныче», — сказал Матвеич, поднимаясь. — Ну, я пошел. Значит, подождешь меня, Степаныч?
— Ага. Заходи.
Матвеич поплелся куда-то в сторону штабелей ящиков, затянутых брезентом с дождевыми лужицами в складках, а мы пошли на «Маныч».
— И много, говоришь, краски пролил? — как бы между прочим спросил Степаныч.
— Да ведро…
— Надо же. Как раз бы хватило, — сказал он, разглядывая недокрашенный подзор. — Олифы бы подлили, и хватило.
— Куда же ее много лить. Цвет бы потерялся.
— Да что цвет. — Степаныч вздохнул.
— Я после обеда докрашу.
— Ну.
— Краски давай.
— Нету краски.
— Как?
— Так. Под обрез было.
— Что же теперь делать?
— Свести бы тебя, Савельев, к кэпу. Да тебя, дурака, жалко. Он всех сейчас к празднику накачивает, психует. А тут еще ты со своей краской.
«Верно, — подумал я. — Ему только меня недоставало».
— Ты вот что, Савельев… Раз сам напортачил, сам и выкручивайся. Деньги у тебя есть?
— Есть. А зачем?
— Возьми полбанки и дуй на «Уссури». Там в боцманах корешок мой. У них должно быть.
— А дадут?
— Ну и глупый же ты, Савельев. За полбанки-то? И смотри — тихо. А то Жмакин шум поднимет, и мне из-за тебя достанется.
После обеда, прихватив с собой ведро, я сбегал в магазин. Кореша Степаныча я прождал, маясь на жаре, часа три, но он так и не появился. Где искать его — никто не знал. А вслепую кружить по порту было бесполезно. Меня с ним Степаныч не познакомил. Тогда я решил попытать счастья на «Оле». Красились они сегодня вовсю.
На «Олу» меня не пустили. Вахтенный, парень моих лет, узнав о цели визита, хмыкнул и, иронично оглядев меня, минут через пять привел рыжебородого детину в сандалиях на босу ногу.
— Ну, — глянув на ведро, сказал враждебно бородач. Я полез за бутылкой.
— Вот. С «Маныча» я. Краски надо.
— Иди, — сказал бородач.
— Подзор докрасить…
— Топай отсюда, пока я тебе ведро на голову не надел, — сказал он и пошел прочь, шлепая по палубе сандалиями.
У меня ноги будто приклеились к палубе. Стыд перед этим бородачом я проглотил, но стыд перед вахтенным, что стоял, посмеиваясь, и пялился на меня из-под козырька новенькой мичманки, куда мне его деть? Я унес его с собой. Как, оказывается, трудно спускаться по трапу, когда в спину тебе смеются.
— Чего пустой? — спросил Степаныч, когда я вернулся на «Маныч».
— Непьющий твой кореш оказался.
— Что, и у него нет?
— Нет!
Был бы Степаныч помоложе, ох и врезал бы ему.
— Тебя ищет.
— Но-но. Ты не больно-то… — Степаныч оглянулся. — Достал чтоб краску к утру.
«Пошел ты со своей краской! Что мне, больше тебя надо, — думал я, спустившись в каюту. — Ну ухлопал ведро, — ну отвечу, заплачу. Ну не дурак же — водкой хотел купить. Не краску — людей! Лучше бы мне бородач этой бутылкой по башке трахнул… Может, к Жмакину сходить, сказать ему… Ведь Степаныч пальцем не пошевелит, чтобы краски достать, а где я ее возьму? Подзор надо кончать. Пусть психует».
Несмотря на то что уже стемнело и в иллюминатор заглядывали звезды, я решил сходить к кэпу. Он холостяковал и жил, как и многие моряки, не снимая тельника, в вечном рейсе на судне.
«Из-за какой-то краски в сволочь превращаться не буду», — решил я окончательно, подходя к каюте капитана. В каюте его не оказалось.
Я вышел на палубу. Через запотевшее изнутри окно заглянул в салон. «Пассажиры» — кто втихаря в домино играет, кто журналы почитывает. Нашел я и Саню из семнадцатого. Посмеиваясь, чистит ножом ногти. В первых рядах сидели смирно. Слушали Жмакина. Наверно, лекцию о внутреннем распорядке читает.
Начал накрапывать дождь. В лучах света, бивших из бортовых иллюминаторов, «Маныч» словно галера с красными веслами. Мне стало холодно. Я спустился в каюту за штормовкой. Кольки не было. Наверно, сразу после ужина ушел на свидание с Олей. Последнее время все вечера проводит с ней. Может, любовь…
Пока был внизу, дождь прибавил, и я, чтобы не вымокнуть, устроился под брезентовым козырьком ходовой рубки. Порт, не засыпающий даже ночью, гремящий, рокочущий голосами портальных кранов, железнодорожных составов, грузовиками, замолчал, отрезанный стеной дождя. Исчез маячивший на юте и вахтенный.
Выкурив две сигареты, я решил спуститься вниз. Должно же когда-нибудь кончиться собрание? Уже на палубе меня что-то насторожило. Что за черт! Две фигуры, покружившись возле форпика, направились в мою сторону. Я присел за кнехтом. В исхлестанном дождем свете, рвущемся из окна салона, мимо меня пронеслось лицо Матвеича. Второго мне и разглядывать особенно не пришлось, по походке узнал. Степаныч. Тащили кореша бидон. Не пустой бидон тащили, потому что у Степаныча даже походка изменилась, а кореш его вообще раскорякой, будто по льду двигал. Не доходя до юта, тускло освещенного огнем гакабортного фонаря, Степаныч оторвался от бидона и сбегал посмотреть, нет ли вахтенного. Нет, вахтенный сейчас кейф ловил в красном уголке. Через минуту Степаныч вернулся, и кореша, подхватив бидон, резво потопали вниз по трапу.
«Ай да Степаныч! А я-то подумал на него сегодня — левака дал. Нет, этот дядя просто так в тенечек не сядет. Крепко с корешом дело провернули. Даже дождичек поймали. И удобно и прохладно».
Я представил себе корешей, как они на лавочке обмозговывали детали предстоящего дела. Такие уютные, спокойные старички. Посмотреть на них — слеза сладкая прошибет. До того они умилительно сидели на скамеечке, вроде за грибками настраивались. И сейчас — уморительные ребята. Разве не смешно: два обстоятельных старикана на полном серьезе тащат тяжеленный бидон, ничего не подозревая. Что же вы сперли?
Я спустился за ними на причал. Кореша, втянув головы в плечи, топали в сторону железнодорожных ворот. Сквозь их решетки можно быка протащить. Интересно, для чего их поставили? Чтобы никому не взбрело в голову вагон угнать?
Дождь наподдал еще. Крупные капли больно хлестали по лицу и прямо взрывались в лужах, вспучивая их огромными пузырями. Степаныч с Матвеичем то ли от усталости, то ли от усердия согнулись так, будто им ниже пояса врезали. Но за бидон держались крепко. Умаялись бедолаги. Самое время пожалеть.
— Степаныч, — позвал я.
Не выпуская бидона из рук, Степаныч оглянулся. Лицо мокрое, горестное, словно смятое страданием. Показалось, что он всю дорогу, пока пер бидон, плакал. Лучше бы ты не оглядывался, Степаныч!
— Ты, Славка, что ли?
— Я.
Степаныч утерся рукавом.
— Чего шляешься по ночам?
— Смотрю, куда вы с «Маныча» бидон прете.
— Ты лапшу мне на уши не вешай! Корешу вот помогаю. С «Маныча»…
— Да?! Мимо проходной?
— Ну, мало ли…
— Что сперли?
— Прикуси язык, сморчок! Ты с кем так разговариваешь?
— А это что, не с «Маныча»? — Я пнул ногой бидон, на крышке которого болтался наш ярлык. Я его сразу узнал и нагнулся, чтобы поднять крышку. Матвеич, до этого стоявший с открытым ртом, двинулся ко мне.
— Осторожно, дедушка, тут скользко.
Матвеич поглядел на Степаныча. Степаныч мялся. Я сунул палец в бидон. Краска. Шаровая.
— Ну и сволочь же ты, Степаныч!
Степаныч высморкался.
— Славка, ты, это… не подумай чего. Матвеичу вот хотел помочь. Больной человек… Дачу ему надо подновить. Сам понимаешь.
— Ворюга.
— Славка, будь человеком. Ну, чо здесь такого? Попросил человек… Понимать же надо. Слышь, Славка. Ну, чо ты как пацан? А, Славка? Ну, иди на пароход. Только молчи, слышь, не вздумай там чего…
Степаныч ходил вокруг бидона, заглядывал мне в глаза и канючил, канючил… До чего же это противно, когда вот так неожиданно наступишь на такую гадину — и лезет вонь в глаза, уши, в душу просовывается, кажешься сам себе гадким. «Зачем? Зачем мне все это? Черт дернул… Сидел бы себе в каюте. Может, уйти, ну их к черту, не то сам же в этой краске вымажешься, всю жизнь потом не отмоешь», — подумал я, глядя в запавшие, темные глаза боцмана. Но тут мне вспомнился бородач с «Олы» и тот вахтенный, сам пацан, а посмеялся надо мной, как моряк над самым последним бичом… Мне вспомнился Колька, наш разговор на палубе, его слова, засевшие занозами в душе, и у меня все дернулось, повернулось решительно и остро: я увидел облупленный, незаконченный подзор «Маныча», будто заплата на моей совести из-за минутного малодушия, трусости… «Нет, Степаныч, мы с тобой не договоримся. Принимай эту ночку, этот бидон на себя. Не отдам я тебе краску!»