—◦Да. Ты спокойней.

—◦Спокойней? Вот стану алкоголиком, а ты тогда — девушкой одинокой и беззащитной, начну к тебе приставать с оч-чень неприличными предложениями… Я долго валялся?

—◦День. Ты бредил.

—◦Да? Интересно — о чем?

—◦Ты беспокоился о человечестве,◦— улыбнулась Мари, и оттого, что лицо ее осунулось, а в глазах не рассеивалось напряжение, как бывает, когда усталость изо всех сил пытаются скрыть, улыбка вышла тихой и грустной.

—◦Слава-то богу, хоть в бреду о других подумать! Все-то — о тебе да о турбине. Как она?

—◦Лучше, чем ты. Сейчас накормлю. Разогрею.

—◦Мари! У меня сегодня праздник!

—◦Какой?

—◦Я вижу тебя, я слышу тебя, я глажу твою руку, шею, лицо, пип!◦— он нажал на нос, как на кнопку.◦— Я никуда не полезу, ни в какие горы. Без тебя — никогда никуда! Возлюбленная моя…

Он бережно прижал к себе ее голову. Они опустились вместе на подушку, и он продолжал ее гладить со всей теплой легкостью, на которую способен лишь сильный и крепкий мужчина, и не прерывал эту драгоценную, хрустально позванивающую цепь нежных слов.

Господи, ну как же нужны двое друг другу!

Неужели не замечают, как тяжело у меня болен взгляд? Какие невыносимо скверные глаза? Меня высасывает пустота, что подле моей души. Меня все больше увечит то, что нет рядом человека по имени Она.

Но не отступлюсь: да здравствуют Двое!

Да здравствуют Двое — в испытаниях и в радости, в дороге и в квартирном покое, в раздумье и веселье, в друзьях и врагах, в заботах и мечтах, в делах и в объятиях, в сомнениях и в открытиях — в жизни: да здравствуют Двое!

Баллада о республике

Гражданское устройство в каждом государстве должно быть республиканским

И. Кант

Этот номер «Пионерской правды» попал мне в руки совершенно случайно. Машинально начал просматривать его: чем это там живут нынешние пионеры? И вдруг наткнулся: «Какой мальчишка не мечтал быть Спартаком, Суворовым или Чапаевым? Кто из нас не представлял себя в атаках на Халхин-Голе, в тревожном небе Испании?..» И подписано — Дима Матвеев, Москва.

В тревожном небе Испании!..

И тогда я немедленно позвонил Савскому в Киев. Савский к тому времени выздоровел. Выслушал не перебивая, и согласился, что все может быть, все, конечно. И дело-то совсем не в законах распространения информации…

Через месяц от него письмо, а еще через месяц — следующее, толще прежнего. Когда я сложил их вместе, прочел внимательно, сократил и наново переписал, говорят — литературно обработал, получилось вот что:

«Самолет еще боролся за жизнь. Медведкин умирал.

Перебои учащались… Двигатель отплевывался, харкал своей черной кровью и все-таки честно тянул машину. Медведкин не чувствовал сердца — затерялось в боли и свинцовой тяжести. Оно выталкивало алую кровь из его иссеченного осколками тела и молчало.

Самолет шел как пьяный — мотался из стороны в сторону, натыкался на тучи, бодал и вдруг сползал бессильно, затем медленно, вяло поднимался и брел неровно дальше. Неизвестно куда. Медведкин почти ничего не различал сквозь кровь на глазах. Сознание слабыми вспышками. Отталкивался от стенок кабины, от приборов, снова ударялся, не выпускал штурвала и не представлял, куда летит. Ему важно было лететь и лететь. Он понимал, что вот-вот умрет. И не над красными песками Гвадалахары!.. Не долетев до Испании. Ко всем чертям, ему — выжить, ему — долететь! Никто не должен умирать, если знает, что не должен!.. Он это знал более всего и потому, вероятно, и был все еще жив.

Оба продолжали, и каждый сам по себе: самолет — тащить, наверное, до своих, до своей стоянки и своего механика, Медведкин — умирать и не сдаваться все равно. И тянулись под ними поля Украины.

Но что же, скажите, непременно скажите: мир — уже весь Республика?»

Савского я встретил гораздо раньше, чем Дымбу. Гулял по Выставке достижений в Киеве, присел передохнуть в сквере, попросил у соседа по скамейке прикурить. Пожилой, грузный мужчина с тростью повернулся ко мне и, не изучая, достоин ли я внимания, протянул зажигалку: «Извольте!» Разговорились понемногу. Слово за слово дошли до войны. А тут и пошло. Он воевал, а я всегда расспрашиваю фронтовиков. Большая война была, и много на ней случилось, а свидетелей все меньше. Стараюсь запомнить, кое-что и записать, чтобы сохранить и разобраться во всем. Всего хватало. И сколько ни написано о войне книг, а точку ставить рано.

Рассказывая, Савский не упирался в собственные подвиги, спорил сам с собой, перебивал себя, возражал себе же, а иногда махал вдруг рукой: «Э, не так! Бреханул малость!»

Под конец, прощаясь, Савский взял меня под руку: «А вот погодите недели с две, приедет Дымба. Есть такой… Так мы с ним — вдвоем для точности лучше — поведаем про друга. Позвоните и приходите. То есть — приезжайте. Забыл, что вы не киевский… Был у нас с ним самый особый друг. Медведкин. Он — без вести…»

А увиделись мы через год.

Савскому стало плохо, разболелся, казалось, и не выберется. Написал мне об этом и сообщил к тому, что и Дымба прибудет. Дело определенно такое: плачет по нему, Савскому, Байково кладбище, стало быть. А обещание есть обещание. И затягивать больше нельзя…

Жена Савского, седая встревоженная женщина в шали внакидку, словно боялась дверного сквозняка, провела к нему. Увидел я Савского и понял: в письме он еще хоть и мрачно, а силился пошутить. То-то и хорошо, говорю ему, если человек шутит, значит, жив и поживет.

—◦Ну, ну,◦— отмахнулся Савский.◦— А вот и Дымба у нас. Дымба, иди-ка сюда!.. Знакомься.

Дымба симпатичный. Мне нравятся такие: массивные, с добрым и круглым лицом, руки крепкие, пальцы толстые, а движутся и берут аккуратно, нежно. Ему подставили табуретку. Табуретка, слишком эстетичная, запищала. Дымба привстал.

—◦Сиди, сиди,◦— слабо проговорил Савский.◦— Авось выдержит. Если что — поверим в глаза твои голубые. Сама виновата, значит…

Помолчали мы немного. Друг на друга посмотрели.

—◦Только не заводись,◦— жалостливо попросила Савского жена.

—◦Ладно, ладно,◦— выпроводил ее Савский и скомандовал. — Давай вспоминать, Дымба… О Тарасе Медведкине — память терзать не надо. Все при нас. А чего бы не упустить!..

Дымба опустил голову. Савский прикрыл веки. За окном крутилось ненастье, заливало стекла, ветер назойливо стучался в форточку. Хлюпало. Ни дать ни взять поздняя осень.

—◦Начнем с последнего дня,◦— строго сказал Савский.◦— Я начну. И не спорь, Дымба, слышишь? (Дымба между тем — ни слова!) Помнишь-то день был какой — самая настоящая весна началась! Апрель. Солнце по-человечески установилось: висит, никакими тучами не заметает. И ясность — твердая! Пригревало самым серьезном образом — только подставляйся и млей! А ветер запахи от земли отрывал — в голове карусель и звон! Толковая была весна!

—◦Еще облака нормальные стали,◦— прибавил тихо Дымба.◦— Идут друг за дружкой. Ну и как их напудрили, причесали там…

—◦Там — это где?◦— едко перебил Савский.

—◦Да на небе же,◦— повинился Дымба.◦— Для красы вырвалось.

Эге! А как, оказывается, Дымба умел говорить! Произносил особенно: старательно, бережно. По-моему, он любил слова сами по себе, как добротно сделанную вещь. От его речи теплело на душе.

—◦То-то: для красы! Не мешай хоть минуту!◦— раздраженно проговорил Савский, и дальше в прежнем, воспоминательном тоне. — Да, и жаворонки запели. Поют себе — ничего не мешает! Аэродром с самолетами, бензовозка тарахтит туда-сюда по полю, механики гремят, стучат, главное — ворчат!

—◦А что — механики?◦— удивился Дымба.

—◦Не обижайся…◦— мягче сказал Савский.◦— Знайте: из аэродромных людей механики — особое племя. Красота природы не донимала. Не мы, пилоты! У нас натура — звук скрипки! А эти все при железе, с моторами в обнимку. А толковые ребята — понимание с полуслова. А между собой — одних им взглядов хватало. Конечно, приземленный народец. Все же душа — тоже в небе. Дымба, вспомни, как говаривал… Он мне однажды заявил: «Как самолет взлетел — у меня сердце сразу в такт с мотором работает. И — пока не сядет. Я по сердцу все чую, хоть за тридевять земель машина…» Механик на земле полный хозяин. Что сказал, тому и быть!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: