А Изгарев подумал — в конце концов несчастье всех этих Бучиных в том, что им не дано ни понять, ни коснуться по-настоящему глубоких человеческих истин. В хозяйственниках они никогда не забираются дальше слова «план», уже в цифрах начинают безнадежно плутать. Администраторами — так сказать, руководителями — им не удается оторваться от неукоснительной для них заповеди, что, в-главных, всяк должен точно в надлежащее время приходить и точно по истечении надлежащего времени уходить со службы, а остальное подробности. Еще ужаснее, когда они берутся — а берутся за это всегда ревностно и бодро — быть судьями человеческого бытия.

И откуда же им поэтому знать, что мы обязательно живы, пока оставшиеся жить и продолжающие жизнь нас помнят и любят. Да-да, мы живы всегда и до тех пор, пока среди живых. Всем, что сделали для них или хотели сделать, а не успели — мало ли на то причин.

Смерти нет, ребята!

Я не хочу забывать тебя, актриса Изгарева, бесконечная, солнечная, доброрадостная. Я не собираюсь забывать никого из умерших и погибших, близких мне или родных, из любых народов, из любых времен.

Как принимают и ставят пьесы о современности, лучше не выдавать. И это так же важно, как сохранять еще кое-какие тайны из жизни, пусть каждый познает их сам и проходит положенное: испытания, муки, радости, ощущения собственной слабости или доблести, иначе неизвестно, какими убытками это может обернуться. Да вот хотя бы: современных пьес поступало бы в театры раз в сто меньше. А их и так не густо.

Последним кругом ада было изобретение рентабельного названия.

На участие ребенка согласились с неимоверным скрипом. Только потому, что в спектакле кроме любви было и еще достаточно немаловажного, репертуар тематически выигрывал. И нашелся режиссер-смельчак. Но было оговорено, что скорее всего из этого трюка ничего не выйдет и возраст данного персонажа будет немедленно поднят до необходимого, чтобы его сыграл молодой актер.

Изгарев, измочаленный передело-доделочной работой, вяло подтвердил, что условие очень здраво, и сказал себе трусливо, что, кажется, полная и окончательная победа.

А по этому случаю, и поскольку тепло, развесеннилось так славно, они с Витькой заберутся в лес на выходные. Плюс два дня отгула, минус ко всем чертям эту цивилизацию с ее режиссерами, директорами, критиками сверху донизу, обсуждениями и осуждениями.

Перед первой репетицией Изгарев привел Витьку в театр, выбрав час, когда там никого не было, и показал ему все. На сцену зашли в последнюю очередь, накануне ухода.

Они оказались на ней для Витьки неожиданно: неохватное пространство, разлетающееся от них со страшной скоростью! Он почувствовал, как быстро-быстро становится мальчиком с пальчик и сейчас вовсе растворится или провалится в щели пола. Его чувство в точности передалось Изгареву, и он прикрыл глаза, подумав — конец!

—◦Видишь, Витька, как вредно жить в маломерных квартирах,◦— произнес Изгарев с последней надеждой, которую можно было ни во что не ставить.

От Витьки остался всего невероятно крохотный комочек. Комочек сохранился и выжил оттого, что над ним светилось доброе, не поддающееся этой стихии лицо Изгарева.

—◦Попадешь в нормальные размеры,◦— увереннее закончил он,◦— и как корова на льду. Верно?

—◦Да,◦— тихо отозвался Витька.

—◦Ничего, переживем,◦— покончил со своим замешательством Изгарев и стал объяснять, что и зачем находится вверху, сбоку, внизу и кто там работает во время спектакля.

—◦А там кто будет?◦— показал Витька в зал.

—◦Зритель.

—◦Он как дядя Толя?

—◦Какой?

—◦Ну, сукин сын.

—◦Ах вот… Нет, он не будет вмешиваться и на сцену не полезет. Посидит, и все. Посмотри — впереди сядут те, кто очень хочет посмотреть. Дальше, в середине, кто не знает, очень или не очень. А в самом конце, кто в буфете и в гардеробе будет первый, сидит и ждет этого.

Их разыскали режиссер-постановщик и главный режиссер. На режиссерских лицах и на первых сказанных ими словах еще отчетливы были отблески творческого спора, и по ним Изгарев определил, что главный режиссер не слишком верит в предприятие, а постановщик не хочет до конца признаться, что не верит. Режиссеры с внутренним молчанием оглядели Витьку, попробовали тем временем установить с ним полуделовой-полуприятельский контакт и проводили Изгаревых к выходу. За разговором машинально пришли к артистическому. Перед гулкой железной лестницей Изгарев остановился, сослался на внушительный перечень примет, и они вернулись к общим дверям, через которые вошли сегодня. Для Изгарева это было важно. Попутно он проверил — ласковой актрисы Изгаревой больше нет в фойе среди портретов труппы.

На третьей репетиции режиссер-постановщик, очень нехорошо посмотрев на Изгарева, прекратил работу.

—◦Он молчит! Он молчит!◦— признал он наконец свою ошибку.◦— Ничего не может! Я так и знал!

Изгарев прибавил для себя очень несложную роль. После его двух-трех реплик в духе их обычных домашних разговоров Витька настраивался, словно по камертону, и держался хорошо, так, что он со своим «кушать подано» отступал за кулисы.

—◦Когда он научится говорить?◦— продолжал рассерженно подскакивать постановщик.◦— Разве так говорят? Кто услышит? Рабочие сцены? А для кого мы ставим спектакль? В театре надо говорить, чтобы слышал весь театр! Чтоб гардеробщики не смогли задремать!

Изгареву перепадало за это и самому. И когда можно было, он терпеливо возражал постановщику, доказывал, что в театре не говорят — орут. Шепни театральным шепотом кому-нибудь на ухо — отлетит человек за версту. А все это — анахронизм. Делают как тысячи лет назад, когда на котурнах выходили. В любви объясняются — как на митинге речь. На крике теряется главное — интонация, богатство интонаций, интимность обычного разговора. Радиотеатр прекрасно умеет говорить, телетеатр тоже. Кино — давно научилось. Да засунь ты в декорации десяток микрофонов, посади за пульт звукорежиссера, звукооператора, чтобы актер ни секунды не задумывался — в микрофон говорит или нет. И сразу театр заговорит нормальным человеческим голосом. Пора до времени подниматься. Зритель устал не только от словесных деклараций, но и звуковых. Человеческий голос должен быть непременно свободным, без напряжений, если не требует чувство.

Пожалуй, Витька схватывал успешнее.

Не спорил.

…И когда полы занавеса взметнулись, запахиваясь, Изгарев едва не задохнулся. Сдавило грудь, словно она вдруг окаменела и никогда больше ни вдохнуть, ни выдохнуть. И мысль промчалась с необычной скоростью, как предсмертная. Он подумал, надо было закончить роль в первом же акте и на сцену не соваться. Идиот, быть на сцене перед занавесом!..

Мягкая стена еще колыхалась, когда за нею раздался легкий шелест, потом зашумело, занавес поддался шуму и пропал, но до этого кто-то успел похлопать Изгарева по плечу, а кто-то прибавил несколько добрых слов. Витьку подхватили под руки актрисы, потащили на авансцену. Туда же попытались вытолкнуть и автора — Изгарев бдительно зацепился за чьи-то фалды, и двоих тянуть не решились, в каком победном ажиотаже все ни были.

Аплодировали хорошо. В хороших (аплодисментах есть радость, и ее сразу, оказывается, чувствуешь. Витьке, едва его подтолкнули вперед, аплодисментов прибавили. И все стоят, возле дверей нет пробок. Отдельных срывающихся с мест типов можно не считать, эти и в ближайшие столетия не переведутся.

Повезло. Отлично аплодировали.

А Витька слышал только легкий шелест.

Не его еще дело понимать, что с ним происходило,◦— в нем была сейчас мать, смотрела его глазами, и ее чувство, непонятное мальчику, заполняло Витьку: любовь к этому шелесту, в котором и далекое прошлое отчаянных и славных неизвестных людей, и близкое будущее, может, его собственное, а скорее, ее будущее, не пришедшее. И будущее очень распахнутое, раздающее свет и много счастливого движения, наполненное взрывающимися словами, смеющимися взглядами и сине-сине бесконечной глубиной неба, в котором…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: