И глупо — киснуть, вянуть. Зачем позволять себе такое? Что же это с нами? Весной, глядишь, куда больше времени совсем впустую уйдет, без сердца и ума. Из-за неотвязных желаний, назойливых порывов и какого-то всеобщего гона!.. Зиме важно не поддаваться. Наладится дорога. Какому льду одолеть человеческую жизнь?

Из писем о городе детства

И сейчас я могу сказать: красоту, которая жила в твоем детстве, нельзя заменить ничем

А. Кымытваль
Амур

Река дышала спокойно и плескалась под лодкой размеренно, совсем как по метроному, то под носом, то под кормой, и покачивала ровно. Вода в августе пятьдесят седьмого года стояла так высоко, что, едва лодку приподнимало, борта оказывались вровень с помостом станции морского клуба. Обычно он возвышается на рельсовых сваях метрах в четырех над рекой. «Разъезднушкой», плоскодонкой клуба, нас с Ромой щедро, на целый час, одарил дежурный. Пяти минут не прокатались, крутясь перед Утесом, Рома попросил пристать и запропал. При его-то медлительности у него всегда обнаруживалась тысяча дел или ему не везло с одним-единственным. Сказал, на минуту, а дожидался я его уже долго.

Я держался за помост. Его разогретые доски, чисто промытые и выскобленные дождями, ветрами и брызгами волн, тонко припахивали проступающей под солнцем смолой.

От уютной, слабой качки, от звонкого хлюпа подлодкой и гулкого шороха под помостом, где волны прокатывались сквозь частую решетку рельсовых стоек, и от недосягаемо высокого, переполненного синевой неба, с которого на реку сливались ослепительные отблески, пляшущие, как лучики зеркалец,◦— от всего этого время то и дело словно исчезало. Я не замечал его и забывал о Роме, пропадай он там себе хоть век!

Пахло теплым речным настоем лета: мокрым песком, залитыми луговинами и полузатопленным ивняком, вымытыми из берега корневищами, растворенным илом, редкими масляными пятнами. Будто от колебаний волн, набегал слабый ветерок, трогал волосы и не подпускал жар оплавленного города, запахи размягченного асфальта и раскаленного железа.

Летняя, грузная и осыпанная солнцем, река завораживала, как ночной костер. И возле нее было хорошо: спокойно и ясно на душе, а вся накопленная к этому дню жизнь, от которой она сейчас, лишив времени, так легко освободила, казалась только самой предварительной, самой начальной, даже ненастоящей — во всем условной и временной.

Я думал лишь о том, чему быть.

Море мне встретится пять лет спустя, но я уже угадывал и любил его, понимал и ждал, будто давно не виденного друга. Только через десять лет я наконец поступлю в университет, без которого не представлял дороги в колючую вселенную знаний, но я уже твердо верил, что тому дню настать. Я еще не написал ни одной строчки (чтобы потом переделать не помню сколько раз) своей первой книги, а выйти ей и того пуще — почти через четверть века, и все же я уже представлял ее. И каждая подбегавшая волна казалась страницей, исписанной столетиями, ночными звездами, ливнями, льдинами, закатами и электрическими огнями, судами и лодками, взглядами поколений, о которых надо обязательно рассказать.

Я люблю родную реку так, будто она одушевленная.

У этой любви есть свои заповеди. Их не слишком много.

Первая: не стой, перед родной рекой непонимающе и равнодушно, как столб, и не окунайся в нее, ако бревно,◦— столбы она обегает, а бревна выбрасывает на берег или уносит от себя подальше, в море. Вторая: не позволяй себе относиться к ней как к развлечению или помехе — она обязательно отблагодарит уроком или советом, за которые не раз попомнишь добром.

Дважды я должен был погибнуть в обманчиво курортном на вид Черном море из-за неосторожности, а вернее, полной глупости. Оба раза она спасла меня, готовая выручить в такой беде и впредь. Она выучила меня с детства воде: держаться на ней подолгу, сколько хочется, нырять и оставаться под водой до последней секунды, отплевываться, от подкараулившей и ударившей в рот волны и ощущать воду как чудо, выпархивающее из рук, едва захочешь прихватить его одну-единственную пригоршню. Мне нравится чувствовать ее упругость, рассматривать под самой поверхностью неправдоподобно растолстевшие пальцы и слушать, с каким радостным и буйным звоном она, выброшенная вверх, рушится и разбивается сама о себя, разлетаясь по поверхности прощальными, крошечными шариками, живущими всего одну секунду.

Много раз, стоя на ее берегу, у кромки притомившегося к вечеру наката, я смотрел на солнечную тропу, перебегающую до другого края реки, и думал, что родная река была совершенно мудра. Все годы детства она перекидывала по вечерам этот зыбкий, струящийся мостик, заманивая куда-то далеко, очень далеко, ко встречам и открытиям, без которых другой прожил бы, мне же не состояться ни в одном из главных задуманных или предчувствуемых дел, желаний и предназначений.

Я всегда буду следовать ее наказам. Не соглашаться на то, что слишком услужливо или совершенно равнодушно, мимоходом, словно пролетный ветер, подсовывает судьба. И точно так же, как она переделывает берега на свой лад, заводит или упраздняет острова и протоки, сантиметр за сантиметром, песчинка за песчинкой,◦— делать свое, как бы меня ни ругали или хвалили, ни замечали вообще или бы перевоспитывали. И не бояться переменчивости своих настроений, состояний, того, что о тебе подумают или скажут, уверяя других, что вот это и есть ты настоящий. Нельзя кланяться людям, слепым на все, кроме собственных убеждений, собственных переживаний и нужд, из которых они к тому же умудряются построить всеобщую модель мира, измеряя в нем соотношение добра и зла лишь по собственной боли. Однажды возле тебя все равно окажутся те или та, тот, кому не придет в голову бранить за то, что ты сегодня сер, холоден, или безудержно восхищаться, как ты красиво сияешь. Река-то знает, что каждое утро и вечер, каждый день оставляют на ней свои следы. Пусть под низкими, пухлыми и непроницаемыми тучами она покажется мутной, холодной и жесткой, как палуба крейсера. Пусть в июльский солнечный полдень она вся как расплавленное серебро или родник с живой водой, в которую так хочется окунуться. Пусть ныне она разлилась, будто палеозойский океан, а через месяц встретится командированному из Пензы обмелевшая, с проступившими, словно ребра, отмелями. Пусть она так любима всеми жарким летом, а осенью ее берега пустынны.

Что же из всего этого — живому пристало течь и изменяться, иметь не только друзей, но и врагов. В понимании — сердце любви.

По мне, родная река — редчайшая из возлюбленных. Она так поразительно верна. И не потому, что исправно ждет на условленном навеки месте, готова встретить в любую минуту, без предварительных звонков и уговоров, только явись. Все дело в том, что к ней можно прийти любым: чемпионом мира по лентяйству и смертельно уставшим, переполненным мыслями или пустым, бесполезным, как рассохшаяся бочка, бунтарем и нытиком, брюзгой и остроумцем. У нее настолько много любви ко всякому, кто ее понимает, что она бездонна для всех наших размышлений и переживаний, радостей и горестей, прыжков выше собственной головы, но и приземлений ниже мыслимого для себя достоинства. Ее доверие и чуткость — не игра в интеллигентность. Будто живая, она выслушает и успокоит, поговорит с тобой легкими всплесками и звучными в гулкой летней ночи шорохами или зимним сокровенным журчанием в глубине русла под просевшим у берегов льдом.

Круто поворачивая перед городом, Амур разливается таким просторным плесом, какой редок для земных рек (за другие планеты не ручаюсь). Оказываешься перед ним — невольно застываешь, как перед одним из чудес света, будто перед огромным полотном, яркой картиной, создаваемой на твоих глазах из переменчивой игры волн, порывов ветра, полос ряби, солнечных бликов и отражений облаков, их теней и коротких мазков проплывающих вдали судов.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: