Это ощущение появляется, может быть, оттого, что, устав за день от монотонной духоты и однообразной работы (а то и приевшихся отношений, обязанностей и обязательств), сталкиваешься со зрелищем ярким, богатым и движущимся (а только такой жизнью и следовало бы владеть!) и точно прозреваешь, находишь самого себя, каким бы хотел быть. За зрелищем следует и спасительная прохлада, которая в утомительно жаркий день сродни душевному покою.
А возможно, все дело в свежести закатных красок, в тонкости сочетания их и в щедрости передачи земле, отчего ни с того ни с сего полнишься надеждой, радостью и предчувствием, что у тебя не все еще прошло, не все потеряно и далеко не всему конец, сколько бы ни пробило годов. Но, вероятно, весь секрет только в том, что со свидания с амурскими закатами возвращаешься иным: будто пропитанным их добрым светом и талантливым многоцветием, способнее на толковое действие и проникновенные слова.
Кому неизвестно, что вообще красота предназначена оздоровлять, целить человека, в чем бы ни открылась — в мелькнувшем лице, в тишине утра, в волнистом горизонте сопок. Красота дальневосточных закатов сильна, по-моему, в первую очередь тем, что преподает душе искусную науку всей земной красоты: и бесконечным отличием их друг от друга, и одновременным созвучием каждого всем прошлым и будущим, и неисчерпаемостью цветосочетаний, и напоминанием обо всех закатах и вечерах, сколько и где не пришлось бы их видеть, и верностью своей службы всякому дню, будто святыне.
На них можно глядеть с удивлением, замерев и сосредоточась на том, что видишь, целую вечность. Так однажды на парапете набережной неподвижно, не шевелясь, вопреки своей привычке каждый миг беспокойно дергаться, застыло сидел одинокий зачарованный воробей. Неотрывно смотрел на светлое зеркало тихой вечерней реки, то ли завороженный картиной, то ли опьяненный ароматом цветущей липы за спиной, то ли вслушиваясь в путеводную мелодию — арию для голоса с оркестром Глиэра, долетает зовуще и маня с речного трамвайчика, быстрой «зари», скользящей далеко под левым берегом.
Всего несколько дней в месяце, если не подведет погода, закатный час преподносит подарок. Еще при солнце с раннего вечера над Хехциром зависнет полная луна, точно дожидаясь своей минуты, и едва погрузится в Амур грузное золото солнечной дорожки, на речном плесе, на юге, ее тотчас сменяет серебристая лунная, струясь нежнее, легче и тише.
Лето на лето не приходится. В этом году беспросветно лило, подняв реку на пять с половиной метров (а ведь Амур широк и быстр!). В прошлом сушило донельзя, месяц за месяцем небо было задернуто серой пеленой, сквозь которую солнце проступало слабо, давая еле видимую тень и светясь, как медный пятак, красно, не ослепляя. Никогда не знаешь, каким будет следующее.
Во всякое лето бывает недолгая пора особо замечательных дней: синих, звонких и праздничных, вытканных солнцем и ветром, убранных блеском реки и неба, узором пышных колыхаемых деревьев и густых беспокойных трав, с отчетливой, будто орнаментальной, прорисовкой домов в необыкновенно прозрачном воздухе и с приметной раскованностью людей, которым амурский ветер, чистый и свежий поток воздуха, напитанный запахами лугового разнотравья, непременно в помощь и в радость.
Эти дни мы проводили на «косе». Отсюда на виду у всего города поднимались в небо наши скромные воздушные змеи из лучин и плотных иллюстраций, вырванных из журнала «Огонек». Мы запускали свои не вполне традиционные и умелые конструкции с растрепанной веревкой вместо мочала будто космические ракеты — с восторгом и волнением, проскакав по жестковатой траве босиком метров пятнадцать-двадцать и не замечая ни покалываний, ни прямого попадания в коровьи лепешки. Подняв шлейф легонькой пыли, змеи подпрыгивали и рвались вверх так живо и сильно, что к Леньке Фартушному, тощему и слабому, приходилось бросаться на помощь. Змеи вырывали у нас из рук катушку с поспешно разматываемой суровой ниткой, в вышине замирали и парили поверх городских крыш, как стая необыкновенных птиц. Иногда отрывалась какая-нибудь планка, и змей вдруг начинал рыскать, метаться, а затем падал, как подстреленный. Иногда где-то наверху лопалась нитка, и он, словно вырвавшись на свободу, улетал так далеко, что бесполезно было за ним бежать.
Мы отправляли к нашим змеям «почту», небольшие кусочки плотной бумаги. «Письма» и «телеграммы» стремительно уносились вверх по нитке. Мы слали туда самые заветные желания. И змеи несли их в поднебесье, несколько коряво нацарапанных (чистописание мы все дружно ненавидели) слов, с достоинством, гордостью и вызовом, словно обращение землян к инопланетным цивилизациям.
Змеи плыли по лету, расчерчивали небосвод невидимыми линиями и, перекочевав в память как посланники детства, ждали и по-прежнему ждут ответа…
Нынешние деловитые дети ими уже не увлекаются.
Самая серьезная из бед лета — независимо от числа дней в календаре оно самое короткое из времен года. Открыть его не успеешь, как стучится в двери…
Из чего состоит осень?
Я заметил, чаще всего ее горячие поклонники на деле любят не ее саму, а лишь свое особенное состояние, близкое к неожиданному вдохновению, обостренность своих чувств и самоощущений, которые приходят с осенью. Недаром среди пишущих почти мода считать, что это самая плодотворная пора (безусловные доказательства обнаружишь у очень немногих).
Спросишь ее ярого почитателя, чем же она все-таки сама по себе хороша,◦— только и услышишь про багрянец да золото, заученные еще из «Родной речи» толкования. Ой ли любовь — с душевной слепоты? Слепая любовь — влюбленность в степень собственной привязанности, и не больше. Между тем как раз осень необыкновенно нуждается в широко открытых глазах, в чутком взгляде, в незаурядной наблюдательности и в умении хорошо запоминать. У осени все перемена, движение и новизна.
Не имея права относить себя к настоящим ценителям осени (как ни мила душе), все же по злорадной привычке, будто с вниманием выслушав чей-то очередной апофеоз осени, спрашиваю, а не скажет ли любезный друг, как в это время смотрится, скажем, улица Карла Маркса?
При том при всем, что осень на Дальнем Востоке (без патриотической похвальбы говоря) действительно прекрасна: тиха, добра и живописна — редко кто даже за своим окном подмечает, какие из деревьев и как желтеют, какие осыпались без промедления, а какие стоят при листьях и по первые дневные морозы, как бы ни трясли их октябрьские ветры.
А на улице Карла Маркса уже с середины сентября полощутся флаги осени. Вначале это отдельные ветви тополей, словно похолодевшие ночи опаляют деревья то в одном, то в другом месте. Постепенно все кроны занимаются бурно, ярко и горят будто поминальные свечи по лету и по всему году. И пусть по-прежнему тепло, солнечно, они без передышки и щедро сыпят и сыпят под ноги толпе легкие монеты осени.
Поздняя осень в свою очередь преображает город, но так, словно проверяет его. На короткое время он как бы выступает наружу, подобно берегу между двумя волнами прибоя. Ушла с прощальным шелестом зеленая. Еще не накатилась белая. Открывается незаконченный ремонт, плохо убранный двор, запущенная улица, где не нарадуешься, если не сковырнешься с мостков в заброшенную траншею, которую засыпали, должно быть, во всех отчетах еще в прошлой пятилетке.
Открытием, началом осени для нас была не школа с обязательным запахом свежей краски. Обычно первые недели еще стоит теплынь за двадцать градусов. Нередко мы купались в сентябре. Уроки и домашние задания после летней свободы не слишком шли на ум и не больно-то беспокоили совесть. Подлинное наступление осени знаменовалось появлением горько-пряного запаха огородных костров. Вечером над улицами вдруг начинал плыть дымок. Всюду вокруг за разномастными заборами и заборчиками беловатые клубы. Жгли ботву и всякий растительный мусор, собранный граблями с огородов и сложенный на задворках. К ночи дымки зависали над оврагами и низинами сизой пеленой. Тогда и мы у себя во дворе «пятиэтажек» собирали в кучи палую листву, поджигали и прыгали сквозь дым и огонь. Наверняка это было нарушением правил пожарной безопасности в городе, но взрослые никогда не кричали на нас.