И исчезает так же внезапно, как и появляется.
Я ничего не понимаю. Почему? Разве четверть часа спасут меня от ареста? При чем тут доктор? Я знаю только, что круг преследования замкнулся и выхода для меня больше нет. Я поворачиваю в гостиную, очень светлую и пустынную, с атласными креслами.
Тотчас же из дверей появляются люди. Я кидаюсь к боковой двери. В черном распахе ее мне загораживает дорогу Максаков. Лоб его перевязан тряпкой. Так вот в кого угадала моя ледышка! Безмерная ярость взрывает меня. Сжав кулаки, я кидаюсь, как волк.
Едва не сбивая Максакова с ног, проскакиваю через дверь в коридор. Там меня схватывают.
Вот он, конец! Бешенство мое проходит.
— Подчиняюсь! — говорю я и слышу, как залпом выкрикивают голоса в гостиной.
Меня приглашает обратно. А там, за дверями, растет и усиливается шум. Я переступаю порог и каменею.
Среди раздавшихся кругом людей неподвижно стоит Максаков. И его держат за руки! А доктор, мой великолепный доктор, вместе с Ириной что-то доказывает человеку в военной форме. Милиционер распахивает максаковский пиджак и недоуменно вытаскивает из его бокового кармана толстую красную тетрадь…
— Ах! — вскрикивает Ирина и хватает ее. Я тоже кричу и вижу поднятый вверх сафьяновый переплет и крупную букву «Р», отпечатанную золотом.
Поздно вечером мы сидим в кабинете у доктора. Я уже знаю все. Знаю, как он, не заставши меня, с представителем власти отправился во дворец литераторов. Как помогла им Ирина, в вестибюле столкнувшаяся с Максаковым. Знаю даже, что Максаков признался в похищении тетради у Грингофа. Все это прожито!.. Сейчас вокруг меня милые, радостные лица.
Я дописываю телеграмму Ивану Григорьевичу, на далекий свой прииск: «План расшифрован, концессия сорвалась, государство будет работать на Буринде…»
— Государство! — повторяет Ирина и перелистывает тетрадь. — Из-за этого стоило похлопотать! И подумать только, — потрясает она планом и тетрадью, — что все это — золото…
— А вы? — перебивает ее доктор и хохочет, обводя нас всех добрыми сияющими глазами. — Вы — разве не золото?!
АССИРИЙСКАЯ РУКОПИСЬ
Выпал первый снег, и небо укуталось дымными, шерстяными лоскутьями туч. И гул городской утерял свою четкость, звучность и грохот и сменился приглушенным шумом, неспокойным и безличным, как мохнатые гусеницы облаков, переползавшие от горизонта до горизонта. Намокшие с осени, зябко нахохлились домики или холодно и безучастно высились каменными стенами. Стаи голодных людей вразброд, в одиночку рассыпались по улицам, по учреждениям. Делали свое хлопотливое дело, скучали, увлекались, отбывали положенное служебное время или досадовали, что в сутках только 24 часа, но почти у каждого за спиной у важных или нудных занятий стоял проклятый или шутливый вопрос: чем я буду сегодня сыт? Все обтрепались и пообносились. И победно серел цвет фронта, цвет войны, окопов, лишений и смерти. Солдатская шинель. Во всех видах, фасонах. Без различия пола и возраста. И от этого стороннему наблюдателю могло сделаться скучно, так же, как арестанту, скорбно живущему в асфальте, кирпичах и железе. Но нам было некогда скучать, надо было бороться за жизнь.
И судьба, созидательница удивительнейших парадоксов, сделала так, что я оказался сторожем вновь организованного городского музея. Я был хранителем великой красоты, южной яркости красок, совершеннейших форм, выплывавших из белого мрамора, спокойных и уверенных достижений науки. Точно костер, замкнувшись в стенах, фантастически пылал среди большого, оборванного и голодного города. Я был приставлен к этому костру и был по-своему счастлив.
Сегодняшний день выдался хлопотливым.
В Трамоте, в отделении Бесхоза, оказалась для нас целая партия статуй. Они долгое время странствовали по железной дороге, ненужные никому, охраняемые по какой-то мистической инерции, наконец, добрались до нашего города и были свезены в подвал Трамота. Для каждой вещи уготован жизнью свой положенный угол, таким же образом определились и статуи, и мы получили приказ принять их в музей.
Вообще принимать бесхозное имущество было замечательно интересно. Это, в полном смысле, были обломки чьей-то разрушенной старой жизни, обломки, подчас проникнутые острым напоминанием о недавних хозяевах, об их быте и интересах.
Нас не занимало личное и интимное: мы пытались построить большое историческое здание и самозабвенно собирали строительный материал. Но эти статуи оказались на редкость неинтересными.
Гипсовые Венеры, Юпитеры и Меркурии, огромные, выше человеческого роста, обычные ученические модели.
Целое сонмище древних богов и богинь, видимо, эвакуированных убегавшими белогвардейцами вместе с каким-нибудь училищем рисования или мастерской школьных пособий.
Было их до 50 штук, и я с утра, на Трамотовых лошадях, возил эту тяжесть в музей. В перегрузке живейшее участие принимали прохожие. Какие-то красноармейцы, славные, веселые ребята, помогали мне втаскивать статуи в двери. Большинство же зевак обменивалось замечаниями по поводу легких костюмов богинь, а кто-то ухитрился всунуть Тритону, вместо отбитого рога, в который тот трубил, бутылку, придав, таким образом, классической группе несколько отечественный колорит. В конце-концов, мы загромоздили этим хламом всю свою кладовую, уставили вестибюль и три последние статуи разместили вверху, в картинной галерее.
Художник Сережа, пылкий энтузиаст, веселый озорник и богема, прищурил глаз:
— Интересно, что-то скажет почтеннейший Юрий Васильевич об этом Пантеоне?..
Юрий Васильевич Букин — наш старый маэстро и ученый руководитель. Всю жизнь он провел среди искусства, в Эрмитажах и Луврах Европы, и от этих времен, может быть, сохранил особый медовый и пряный аромат дорогого табака, исходивший от его седых усов и бороды.
— Д-да, — покачал я головой, набивая трубку китайской махоркой, — история будет!
Но Букин уже входил. В рваном заплатанном пальтишке с торчавшей ватой, с палкой в руке, строгий старик. Как воспитанный человек, вежливо, но слегка подозрительно, поздоровался с нами, пробормотал о холоде и расстегнул воротник. Мы ждали. Даже татарчонок, уборщик, и тот ожидал. Букин тронул довольно бесцеремонно палкой спину ближайшей нимфы, потом нагнулся, заинтересовался:
— И много этого сокровища навезли?
Я ответил.
Букин покачал головой.
— Твори, господи, волю твою! Только как-нибудь, знаете, по школам бы распихать…
— Что вы, что вы, Юрий Васильевич, — замахал руками Сережа, — Губоно распорядилось у нас все это сконцентрировать…
— Концентраторы… — отчеканил Букин и вдруг заметил: — А знаете, вся эта дрянь может иметь и некоторый интерес. Откуда она?
— Сам Трамот не знает, — ответил я.
— А я знаю, — сказал Букин. — Это из М., тысячи за две верст отсюда. Был там некто Корицкий Пал Палович. Большой миллионер, любитель искусства и антиквар. Потом он разорился и стал маньяком. Собирал он, например, коллекцию замков — черт знает для чего! А последней его причудой были статуи. Так как мраморные и оригинальные были ему не доступны, то он заказывал и всюду скупал дешевые, гипсовые копии. И накопил их уйму. Года четыре тому назад я был в его дворце и видел. Но у него попадались и подлинно драгоценные вещи. Помню одну ассирийскую рукопись, — за нее Британский музей предлагал ему громадные деньги. Корицкий не продал. А потом я слышал, что он умер, и всеми его собраниями завладел какой-то темный проходимец. Так эти статуи оттуда — видите штамп номера мастерской?
Желчность Букина растаяла в этих воспоминаниях, особого возмущения он не проявил, и ожидаемый эффект не удался.
На улице, вероятно, подымалась метель, потому что Инна, сестра Сережи, работавшая у нас, вошла вся засыпанная снегом.