А вечером у Мартена зазвонил телефон:
— Алло! Это вы, дражайший Мартен? С вами говорит ваш издатель. Не могу не поздравить вас еще раз с успехом. Ваше творение просто поразительно! Такое возвышенное, правдивое, привлекательное и в то же время такое близкое к действительности и такое… Ах, поверьте, этот образ не поблекнет никогда.
— Вы полагаете? Ну что ж, тем лучше. Я очень доволен.
— Да, скажите-ка… Я ведь думаю о выпуске книги в свет… Мне бы нужно было… Для рекламы, вы понимаете?.. Мне бы нужно было изучить эту женщину… Нам с нею никак нельзя было бы повидаться?
— Боже мой! Ну разумеется. Днем я ее сейчас не занимаю… Она, конечно же, не откажется повидаться с вами…
— О, вы так любезны!.. Алло! Я говорю: вы так любезны!
— Вы больше ни о чем не хотите меня спросить? — сказал Мартен каким-то сдавленным голосом.
Наступило молчание, а через некоторое время голос издателя прозвучал не без сомнений:
— Нет, благодарю вас, больше ничего. До свидания, дорогой друг!
Мартен с разочарованным видом повесил трубку, затем оделся и спустился в бар «Пуховик». Там, обороняя свои последние пятьсот франков, Матье Матье препирался с Жижи, которая хотела купить костюмчик спортивного покроя. Он возражал, аргументируя тем, что цивилизации грозит опасность и что она обречена на гибель в ближайшем будущем, если элита не покажет примера всему человечеству, возвратившись к величайшей, даже аскетической простоте нравов.
— Вот я, например, — говорил он, — самый великий кинокритик Парижа, а может быть, и всей Европы, но взгляни на мой галстук и скажи, видела ли ты еще на ком-нибудь такую же грязную тряпку. Я ношу его уже целых два года, но не потому, что у меня не было денег, чтобы купить новый. Прошло только три недели, как я оттяпал у «Фильм ассосье» три тысячи франков за похвальный отзыв об их дурацкой ленте, и я мог бы купить себе целый набор галстуков. Но я понял, что, когда живешь в простоте, остаешься чистым и сильным для духовного…
— Это все болтовня! — рассердилась Жижи. — И потом, я не знаю, что может быть еще проще, чем костюм спортивного покроя…
И, когда пришел Мартен, она уже в десятый раз описывала этот ансамбль из чистой шерсти, к которому были направлены все ее помыслы. Пока они пожимали друг другу руки, Жижи крутилась на холостом ходу, и, как только она собралась возобновить атаку, Матье Матье сказал Мартену, наступив ему под столом на ногу:
— Да, кстати, а как у тебя с квартирной платой? Выпутался? Как?
— Моя квартирная плата?.. А, да… квартирная плата… Ох, не напоминай мне об этом! Лечу в пропасть…
И не знаю, что делать, просто башка кругом идет… Все ясно: не достану денег до утра, опишут имущество. А не мог бы ты…
— Никак! Да ведь все равно мои пятьсот франков погоды не сделают.
— Как, что ты! Остальные двести как-нибудь наскребу. Одолжи мне. Я верну… Обещаю… Подумай о моей мебели, о торгах…
С горящими щеками Жижи не спускала глаз с Матье Матье, который, казалось, колебался. Наконец он вынул из кармана пятисотфранковую бумажку и, вздыхая, протянул ее Мартену:
— Не могу оставить друга в беде. Это выше моих сил.
Не попрощавшись и даже не напудрившись, со слезами на глазах, Жижи покинула их столик. Как только она вышла из бара, Мартен вернул своему лучшему другу пятьсот франков. Они заговорили о своих делах. Матье Матье поведал Мартену, что он только что вступил в первую фазу такого периода развития, который, по всей вероятности, будет весьма продолжительным.
— Да, старина, — сказал он, — мы даже не представляем себе, сколь многим талант обязан различным аксессуарам нашего творчества, всем этим мелочам, без которых не обойдешься. Возьмем, к примеру, меня. Вплоть до прошлой недели я всегда писал свои статьи авторучкой. Привычка и в какой-то мере суеверие… А на прошлой неделе Жижи мне ее сломала как раз в тот момент, когда я собрался сесть за статью. Одиннадцать вечера, в такое время новой авторучки, разумеется, не купишь, а статья срочная. Делать нечего, взял у администратора гостиницы простую ручку с простым пером. Там было перо, которое называют галльским. Не знаю, представляешь ли ты себе, как они выглядят, эти галльские перья…
— Ну, еще бы, конечно…
— Стругаю свою статью так, как это делаю обычно, и — подумай, до чего интересно! — не замечаю при этом за собою ничего. И только когда она уже напечатана и я ее перечитываю, у меня от удивления глаза на лоб лезут. Вся моя манера письма изменилась до неузнаваемости. Сверлящий стиль, проникающий в самую сердцевину любого препятствия и взрывающий его…
Читатель ни о чем не подозревает, и вдруг — раз! — один щелчок, и… готово. Вот что со мною сейчас происходит. О, авторучки — в душе я это всегда подозревал — недостаточно остры!.. По крайней мере для критики, ибо для поэзии — согласимся с этим — я не могу назвать более подходящего орудия, чем именно авторучка! И если я когда-нибудь напишу поэму, которую задумал…
— Ты будешь писать поэму? Ну ты никогда мне об этом не говорил! — воскликнул Мартен с упреком.
— Я об этом пока только подумываю… Поэзия кажется мне настолько хворой из-за своей огромной головы с несчастненькими бегающими глазками пастеризованного Мефистофеля, что частенько я рыдаю по ночам в постели. Я мечтаю написать эпопею, которая вернет поэзии конскую грудь и крепкий зад. Исходной точкой для меня, для моей поэмы является смутное сознание растений, или, если ты предпочитаешь этот термин, органическое мышление. Так как деревья в лесу рубят, чтобы они были затем трансформированы в шкафы и прочую мебель всякого рода, они в конце концов начинают осознавать свое назначение. И они сами к нему приспосабливаются. То есть, вместо того чтобы просто расти вверх, они уже на корню принимают форму буфета времен Генриха Второго, комода в стиле Людовика Шестнадцатого или стола эпохи Директории. И теперь уже людям больше не нужно их валить, они считают, что гораздо проще жить в лесу… Происходит примирение с природой…
Охваченный восторгом, Мартен многозначительно кивал головой.
— А впрочем, такой сухой пересказ мало что объясняет. Вот послушай-ка, чтобы тебе все стало яснее, я прочитаю тебе два-три стиха:
— Хорошо! — сказал Мартен. — И даже здорово хорошо!
Матье Матье, порозовевший от волнения, смотрел на друга благодарными глазами. Затем, взяв его за руку, спросил:
— А ты как, что с твоим романом? Нашел, кого отправить на тот свет?
Мартен покачал головой. Нет, он никого не нашел. Душа Матье Матье была исполнена сострадания. Поэзия сделала его чрезвычайно добрым, и ему очень захотелось помочь своему лучшему другу. Некая мысль пришла ему в голову, и голосом, слегка дрожащим от чистого огня самопожертвования, он предложил:
— Хочешь, я войду в твой роман?
— Нет, нет! — возразил Мартен. — Подумай-ка сам! Во-первых, ты еще не успел сочинить поэму… И потом, вообще я на это ни за что не пойду! А что будет с моей совестью?
Наступило молчание… Матье Матье был чрезвычайно растроган собственным благородством. А Мартен тем временем погрузился в размышления.
— Конечно, — сказал он через некоторое время, — мне не трудно было бы пристроить тебя. Я очень хорошо вижу тебя, например, в главе, над которой сейчас работаю…
— Ну, раз не хочешь, — прервал его Матье Матье, — не будем больше об этом говорить. Много тебе еще осталось трудиться?
— Неделю, максимум десять дней… Тем временем, надеюсь, кое-что произойдет. Один человек должен меня посетить.
Визит, на который рассчитывал Мартен, заставлял себя ждать, и писатель с каждым днем нервничал все больше. Его роман очень продвинулся, и уже не было никакой возможности сдерживать начальника канцелярии, кроме как в те часы, когда он впадал в полное отчаяние и, словно дитя, рыдая ползал у ног Армандины. А у несчастной едва хватало сил сопротивляться.