На Верке короткий сарафан, тонкие белые руки в веснушках, она успела надеть синие резиновые босоножки, а белые шнурки не завязала. Она белобрысенькая, глазастая, с курносым носом. И еще у нее на щеке маленькое коричневое родимое пятно из-за чего ее в школе почему-то, назвали «синица». На прозвище она не обижалась, сама и рассказала об этом Вадиму. Учились они в разных школах, но часто встречались на их даче в Репино да и на квартирах. Дело в том, что их родители давно дружили. Отец и Арсений Владимирович Хитров работали в одном институте. Это Веркин отец отказался от Сталинской премии, из-за чего у него были большие неприятности на работе, но вот не забрали…
— Завяжи шнурки-то, — сказал Вадим, — не то наступишь и упадешь.
— Не упаду, — ответила девочка, но шнурки послушно завязала. Вадим сверху смотрел на ее узкую спину, двигающиеся острые лопатки и ждал: в прихожей вдвоем не разойтись.
Ветчина была красная с тонкой прослойкой сала, а хлеб черствый, впрочем, Вадим все съел с волчьим аппетитом, от двух крутых яиц напала икота. Он ругался про себя, со свистом втягивал воздух. Верка налила клюквенного морса, и противная икота прошла.
— Это у меня от яиц и творога, — счел нужным сказать он.
Девочка сидела на белой табуретке напротив и смотрела на него светлыми, как вода, глазами. Рот у нее розовый и маленький, а просвечивающие сквозь светлые пряди длинных волос уши — большие. Верка смотрела на него так, будто вот-вот собиралась заплакать.
— Их отпустят, — упреждая ее вопросы, сказал Вадим, — Они ни в чем не виноваты. И у нас ничего не нашли, только вещи и книги, гады, зря перерыли.
— И папа так говорит, а мама… — девочка запнулась.
— Что — мама? — гневно взглянул на нее Вадим. Он выше девочки почти на голову, волосы у него густые, темно-русые, челкой спускаются на высокий лоб, глаза светло-серые, но иногда бывают зелеными. Причем, зеленый ободок то сужается, то расширяется, в зависимости от настроения. Когда Вадим злился, как сейчас, глаза становились ярко-зелеными, почти изумрудными. Мать иногда нарочно старалась его немного разозлить и очень радовалась, когда миндалевидные глаза сына становились зелеными. Злость у Вадима обычно быстро проходила, он был по натуре отходчивым и зелень отступала, сжимаясь до узенького ободка. Мама говорила, что из него вырастет красивый зеленоглазый парень, хотя и сожалела, что он ничуть не похож на ее любимого Сергея Есенина. Мать закончила филологический факультет ленинградского университета и до самого ареста работала преподавателем литературы в военном артиллерийском училище. Она знала многие стихи Есенина наизусть. Тогда опального поэта не издавали и мать покупала пожелтевшие сборники у букинистов. И портрет поэта, что висел над диваном, приобрела у старичка-книголюба.
— Мама сказала, что тебе нельзя к нам приходить — это опасно, — призналась Вера. Надо сказать, что она всегда говорила правду, даже имела неприятности. Скажет и покраснеет. Эта ее привычка по каждому пустяку краснеть смешила Вадима, но сейчас ему было не до смеха.
— Зачем же ты меня пустила? — прихлебывая из тонкого с золотистым ободком стакана сладкий морс, спросил он.
— Мама боится, что кто-нибудь увидит тебя и донесет на нас.
— А что, я тоже теперь опасный для государства?
— Папа хотел поговорить с тобой, — вспомнила она. — Что ему сказать?
— Я позвоню, — сказал Вадим.
— Не торопись ты, сейчас чай закипит. Мама ушла к приятельнице, от нее они пойдут к парикмахерше. Вечером вечеринка у знакомых или день рождения.
Вадиму дико все это было слышать: отец и мать в тюрьме, а люди ходят в парикмахерскую, устраивают вечеринки… Яркая зелень наполняла его сузившиеся глаза.
— Мать твоя мещанка, — жестко сказал он.
— Папа тоже так говорит, — тихо произнесла Вера. Наклонив набок голову с гладко зачесанными белыми волосами, она смотрела на Вадима. Сейчас она и впрямь напоминала какую-то птицу с коротким клювом и блестящими глазами. Печально-задумчивую птицу. И хотя глаза, опушенные белыми ресницами, были круглыми, но совсем не глупыми. И брови у нее белые, а кожа молочная.
— Я уеду из Ленинграда, — помолчав, сказал Вадим.
— Куда?
— Ты слышала песню: широка-а страна-а моя родная… много в ней полей, дорог и рек…
— Не надо, — тихо произнесла девочка, — Ты фальшивишь…
— Домой мне нельзя, — твердо сказал Вадим. Если она походила на птицу, то он — на рассерженного зеленоглазого зверька, который в любой момент готов укусить обидчика за палец, — Севка из тридцать второй квартиры сказал, что уже приходил какой-то дядечка с зеленом плаще и спрашивал про меня. И приходили люди смотреть нашу квартиру. Оттуда же и взять ничего нельзя… Он пристально посмотрел девочке в глаза: — Вера, сходи туда и возьми мамины и папины фотографии.’И портрет Есенина со стены. Кому они нужны? Даже если уже въехали туда, тебе отдадут.
— Возьму… — не задумываясь, согласилась Вера.
— Пусть они побудут у тебя… — он вздохнул — Когда-нибудь я заберу.
— Куда ты поедешь, Вадик?
Он мрачно посмотрел ей в глаза.
— Зачем тебе знать? Да честно, я пока и сам не знаю…
Он снова вспомнил слова матери: «Ну, ты знаешь, куда тебе деваться…». Он не знал и мучительно раздумывал над этим. Знакомых у отца не так уж много в городе. И потом, знакомые теперь отвернутся от него, Вадима… Ведь он — сын врага народа. Когда ночью забрали профессора Северова из сорок третьей квартиры, ребята стали сторониться Толика Северова. Кстати, он всего и болтался во дворе три-четыре дня, потом исчез. Вадим знал, что детей арестованных куда-то увозят, скорее всего в детдом, а ему совсем не хотелось туда. Интересно, Толика забрали или все-таки убежал?..
Деньги Вадим успел взять из толстого тома «Гидротурбины». Техническую литературу ночные гости не проверяли. Пересчитать было недосуг, но две-три тысячи рублей будет. Толстая пачка лежала между майкой и трусами. Не должна выпасть, брючный ремень поддерживает.
Внизу стукнула дверь лифта, Вадим поднялся с табуретки.
— Возьми ветчину, есть еще сыр, хлеб… — засуетилась Вера. — Я тебе все в пакет заверну и положу в полотняную сумку.
— А мать?
— Если что надо, — она быстро сложила продукты в сумку, — знаешь как меня найти… Да и позвонить всегда можешь. А снимет трубку мама — повесь.
Проводив его до двери, девочка протянула узкую розовую ладошку и совсем по-взрослому произнесла:
— Дай знать о себе, Вадик… Мы с папой будем рады, если у тебя все устроится.
— Хорошо, что лето, — ответил и он, как взрослый. Впрочем, минувшая ночь сделала его взрослым, — Зимой пропал бы… Да, вот ключи, — вспомнил он и протянул ей ключи от квартиры на кольце, — Квартира не опечатана, я смотрел.
Он притворил дверь и поспешно стал спускаться по бетонным выщербленным ступенькам вниз. Лестничные площадки были просторными, двери двухстворчатые, высокие, многие обиты дерматином. Белосельские и Хитровы жили в старинных добротных домах в отдельных квартирах. НИИ пользовался в ЦК авторитетом и для ценных работников предоставляли отдельные квартиры, многие же жили в огромных коммуналках. Вон на втором этаже на облупленной бурой двери сразу шесть или семь звонков и будто орденские колодки-таблички с фамилиями жильцов. На другой двери — сразу пять почтовых ящиков.
Выйдя в освещенный солнцем просторный каменный двор, Вадим невольно взглянул вверх: у раскрытого окна с едва шевелящимися занавесками стояла Вера Хитрова. Она казалась белой статуэткой, поставленной на подоконник. Вадим хотел помахать ей рукой, но раздумал. Повернулся и зашагал через двор к арке, которая вела на улицу Марата.
3. Прощай, Ленинград!
Чувство опасности не покидало Вадима Белосельского. Интуиция или инстинкт самосохранения заставлял его бродить по городу, избегая места, где можно было встретить знакомых. Это был не страх — обыкновенная осторожность. От отца он был много наслышан о сотрудниках НКВД, в которых ничего человеческого не сохранилось. Они были способны на все: издеваться и пытать заведомо невинных людей, заставляя их подписывать чудовищные признания, причем, пытки были столь изощренными, что и испанская инквизиция позавидовала бы им, могли на глазах детей избивать родителей, а то и самих детей, могли прямо из следственного кабинета вышвырнуть арестанта из окна на каменный двор и потом заявить, что он выпрыгнул сам, могли и просто из пистолета застрелить. По словам отца, энкавэдэшники походили на страшных роботов, порожденных чудовищной фантазией маньяка. Когда роботы изнашивались или давали сбои, их тоже безжалостно уничтожали, а на их место ставили новых, еще более изощренно жестоких. Менялись маньяки, управляющие хорошо отлаженной системой уничтожения людей, менялись и роботы, а вот сама людоедская система не менялась, знай себе перемалывала миллионы людей в прах, удобрения. На наивный вопрос сына: «Зачем все это нужно?» отец ответил: