В маленькое оконце ветер швыряет крупные капли дождя. На сыром земляном полу ползает мокрая пчела. Мы сидим на низких нарах, покрытых толстым слоем душистого, свежего сена.
Надя еще улыбается, возбужденная быстрым движением, глубоко дышит. На лбу ее прилипшая прядь волос. На розовой мочке уха темнеет маленькая вмятина от серьги, шею охватило дешевое ожерелье — оно красное, как спелый боярышник. Ясно и близко ощущаю я парной запах чистого девичьего тела, влажного платья, согретого ее теплом. Неодолимо хочется обнять девушку, прильнуть лицом к ее смуглой шее, почувствовать губами ее губы.
— Надя, — окликаю я срывающимся голосом.
Она оборачивается. На лице ее уже нет улыбки.
— А сено у нас еще в рядах, — говорит она встревоженно.
— Что? — силюсь я понять, о чем она.
— Метать сено мы сегодня собирались.
«Она не чувствует того, что чувствую я», — пронзает меня холодная, трезвая мысль.
Мы сидим, слушаем дождь, и, может быть, она думает о том же, о чем и я: «Что нам принесет разлука?»
Затихает гроза. Падают одиночные капли дождя. Мы выходим из избушки. Солнце освободилось из туч и освещает вымытую траву, деревья, блестящую тропинку и смоченные дождем, потемневшие стога сена. Ветер осыпает с кустарников холодные брызги.
Надя сняла белые тапочки, ступает розовыми босыми ногами по мокрой траве и говорит:
— Окончу институт, приеду работать вместе с вами. Возьмете?
— Конечно, — обещаю я. — К тому времени у нас будет новая, хорошо оборудованная больница. Я приеду за тобой на станцию на больничной легковой машине. Приеду с цветами. С огромным букетом. Ты выйдешь из вагона в изящном плаще, вслед за тобою появится молодой человек с красивыми усиками, и ты скажешь: «Виктор Петрович, это мой муж. Познакомьтесь».
— Этого не будет, — возражает Надя без улыбки.
— Как знать!
— Твердо уверена.
— Я буду вести автомобиль, а ты скажешь мужу: «Представь себе, в этой глуши начиналась моя жизнь».
Надя останавливается, смотрит на меня с упреком.
— Зачем вы так?
Сам не знаю почему, но мне ужасно хочется подразнить ее. А может быть, я дразню самого себя? Продолжаю фантазировать:
— Он спросит тебя обо мне: «А это что за туземец?» Ты ответишь: «Здешний эскулап». Он печально покачает головой: «Пиджачок на нем сшит еще по моде пятидесятых годов». Ты заступишься за меня: «Ну что он видел? Ему кажется, что он одет прилично».
— Даже не смешно, — обидчиво произносит Надя.
Подходим к Светлому. Надя приостанавливается.
— Помните?
— Как же!
— Какая я в ту ночь была глупая! А может быть, и не глупая. Сама не знаю. Мне представлялось, что должно случиться что-то очень-очень хорошее, совсем небывалое, но ничего не случилось.
«Милая, любимая», — думаю я и чувствую, как сердце тяжело стучит от волнения.
— Надя, — говорю я. — Я … привык к тебе. Мне будет не хватать тебя.
— Привыкли?
Наклоняется, срывает цветок дикой гвоздики, обдергивает его лепестки, один за другим, бросает под ноги.
«ЧТО ЖЕ ВЫ?..»
Только что вернулся из Лопатино. Не успеваю снять сырой от дождя пиджак, как за мной приходят.
— Виктор Петрович, скорее! У Вани ручки отнялись, — торопит меня маленькая, похожая на школьницу женщина, тоненькая и чистая, как птичка. В карих глазах ее бьется испуг, тонкие губы подергивает судорога подступающих рыданий.
Выходим на улицу. Я спешу, она, не поспевая за мной, задыхаясь, говорит:
— Мы уж не останемся перед вами в долгу. Муж в сельпо работает.
— Постыдитесь! — обрываю я ее.
У ворот нас встречает мужчина в коричневом выцветшем пиджаке.
— Думал, уж не придете, — облегченно вздыхает он.
Это Елагин. Рядом с женой он выглядит совсем старым. Кожа на лице его загрубевшая, морщинистая, вся в крупных угрях.
В тесной комнате окна завешены одеялами. В желтых сумерках белеет тюлевый полог детской кроватки.
— Снимите одеяла, — прошу я.
Полузакрыв глаза и раскинувшись на перинке, лежит мальчик лет двух. Лицо его горит, головка закинута назад.
— До меня лекарства давали?
— Нет, — отвечает Елагин глухо и кашляет. — На прошлой неделе Ольга Никандровна заходила, признала грипп. А больше не была.
Беру руку мальчика. Она безжизненно виснет. «Похоже на менингит, — думаю я, — но какой? Елагин болен — значит, возможно, туберкулезный». А Погрызова решила, что грипп. «Вот, — размышляю я, неприязненно глядя на запавшие щеки Елагина, — стареющий, больной мужчина женился на этой тоненькой девочке, а расплачиваться приходится Ване».
Посылаю Елагина с запиской к Погрызовой.
— Идите сейчас. Пусть принесет все, что нужно для инъекции стрептомицина.
— Как звать вас? — спрашиваю женщину.
— Светланой. Что с ним? Скажите.
— Не знаю пока.
Приходит Ольга Никандровна. Приносит флакончики стрептомицина. Сделал пункцию спинномозговой жидкости. Жидкость прозрачна. Значит, менингит туберкулезный. Ввожу стрептомицин. Улучшения нет. Всю ночь не отхожу от Вани. Мальчик прерывисто дышит. Изредка ноги его сводит судорога. Тогда он протяжно стонет и скрипит зубами. Светлана подает мне мокрые полотенца. Я прикладываю их к пылающему лбу мальчика. Потом посылаю на молочный завод за льдом.
Елагин уехал в Пихтовое за стрептомицином.
Проходит еще один страшный день. Ваня — без сознания. Значит, стрептомицин уже не поможет. Время течет. Елагин не возвращается. На улице становится прохладно, мы открываем окно. В восьмом часу прогоняют стадо.
Темнеет. Светлана мечется по комнате, будто боясь хоть на минутку присесть.
— Что могло случиться? Почему их нет?
Она думает, если вернется муж, значит, все будет хорошо — был бы стрептомицин. Я не разуверяю ее. Иногда она подходит к кроватке, склоняется к ребенку.
— Ванечка, что с тобой? — Мы пытаемся напоить мальчика, насильно разжимая зубы, вливаем в рот воду, но она вытекает на подушку.
— Ванечка, что с тобой?
В окно смотрят звезды. «Жизнь идет, словно ничего не случилось, а в кроватке умирает мальчик. Никогда больше он не увидит звезды, не станет взрослым», — думаю я. Где-то поют девичьи голоса.
В половине первого Светлана выходит посмотреть, не едет ли муж. В это время умер Ваня. Я выхожу позвать ее.
Светлана стоит на крыльце, подняв лицо к небу, крестится и шепчет:
— Оставь, сохрани последнее счастье мое.
Мне хочется закричать: «Не надо, Светлана! Не надо!» Меня пугают ее молитвы, как приступ безумия.
— Света, — зову я тихо. — Идите в дом.
Услышав мой голос, она в ужасе вскрикивает, кусает пальцы.
Ваня лежит на подушках. Веки его полуприкрыты, лоб обнимает ненужная уже влажная тряпочка, ворот белой рубашечки расстегнут, бледные руки спокойно лежат поверх легкого светло-зеленого одеяла.
Все не нужно теперь: и шприц, который лежит на столе в блестящем никелированном футляре, и серые куски льда, медленно тающие в глубокой тарелке. И я не нужен. Я разбит. Страшная усталость сковывает меня.
Светлана не плачет.
— Как же это? — тупо спрашивает она и широко раскрытыми глазами смотрит на сына.
Подхожу к ней. На полу хрустят осколки разбитого термометра. Кладу руку на ее плечо, выговариваю через силу:
— Надо пережить. Вы молоды. У вас еще будут дети.
Она, как обожженная, отшатывается от меня.
— Дети? Не хочу. Никого мне не нужно.
Сухие глаза ее смотрят на меня с ненавистью.
— Что же вы, врачи… ничего не умеете?
Потом в комнате появляются всхлипывающие шепчущие старухи, они крестятся, причитают певучими деревенскими голосами. Светлана тоже плачет вместе с ними. Теперь ужас и несправедливость смерти отступили куда-то. Мелкими хлопотами люди стараются заслонить большое непоправимое горе: кто-то тянет от головы к ногам ребенка клеенчатую сантиметровую ленту, кто-то завесил зеркало и положил на веки мальчика черные медные монеты.