— Нет.
— Напрасно. — И улыбнулся. — Впрочем, и я не охочусь. Времени нет. Я ведь заочник. Встаю в шесть, ложусь в двенадцать. Сутки слишком короткие… Всего не могу охватить. Иногда так прямо теряюсь. С работы сейчас поздно возвращаемся. Пока ужин — смотришь, десятый час. Газеты прочесть надо — без этого нельзя. Да на сон шесть часов — меньше не получается.
— Да, тратить время на сон обидно, — вставляю я.
— Уверен, при коммунизме люди придумают что-нибудь такое, чтобы спать два-три часа в сутки. Может, излучатель какой-нибудь будут подвешивать над кроватью.
Издалека слышатся звуки вальса «Амурские волны». Олег прислушивается, подмигивает мне.
— Слышите? Зовет, заливается.
— Кто?
— Баян мой. Это братишка играет. Алешка. — Поморщился, с досадой тряхнул чубом. — Не то… Врет парень. Шпарит, как на гармошке…
Посидел молча. Подавил печальный вздох.
— Танцуют.
— Трудно?
— Да, — признается Олег. — Знаете, придешь с работы, умоешься, переоденешься, так и заманит на улицу. Иногда, кажется, кинул бы все. Пропади оно пропадом! Потом раздумаешься — нет, правильно. Решил стать инженером — значит, надо.
От него веет чем-то родным, студенческим, саратовским. Напомнились бессонные ночи перед экзаменами, зубрежка всяких «фарам». На душе стало светло, будто земляка встретил.
Я зашел к нему на минутку — встать на комсомольский учет, а вот сижу уже третий час. Мы говорим о Толстом, Горьком. Он читает мне наизусть отрывки из Теркина. Читает с озорным блеском в глазах и восклицает:
— А ведь здорово? Правда?
Потом он расспрашивает меня про гипотермию, про операции на сердце.
Опять прислушивается.
— Тише, слышите?
Подле сарая шуршит картофельная ботва.
— Это Алешка пробирается, думает, не заметят, что он поздно… Хороший парень. Одна беда — заикается. Как вы считаете — излечимо это? Из-за этого девушек дичится. Все кажется, что смеются над ним.
На улице полнозвучно заиграла гармонь. Звуки медленно удаляются.
— А это вот Лаврик домой двинулся. Сегодня, видать, трезвый.
— Кто такой?
— Киномеханик наш. Ишь выводит! Алешку поддразнивает — попробуй, мол, так.
Рассказываю Олегу о событиях сегодняшнего дня. Он озабоченно хмурится.
— Погрызова — черт с ней. Она пройдоха известная. А вот со старухой вы, кажется, путлянули. Слишком как-то… — Он поискал слово. — Как у Лескова пьяный купчик.
Я и сам чувствовал, что «путлянул».
Расстались мы на рассвете. Трава, голубая от обильной росы, мягко поскрипывала под ногами. Шел я домой без усталости, полный ощущения своей молодости и сознания того, что везде есть хорошие люди.
НА ДРУГОЙ ДЕНЬ
Уборщица принесла из сельсовета записочку от Егорова. «Прошу зайти, необходимо поговорить». Почерк у него колючий, каждая буква стоит чуть наискось, острая, как кавалерийская пика.
Через час сижу в его кабинете. Лицо пылает от стыда. Он ходит по кабинету, гремит о пол кирзовыми сапогами и спрашивает с гневом:
— Вы знаете, что значит социалистическая законность? Читали Конституцию?
— Читал.
— Плохо читали! Кто дал вам право самому творить суд и расправу? Где вы научились таким методам?
Он резко выделил слово «таким».
— Вы знаете, как это называется? Нет? Так я скажу. Это мальчишество, нет, хуже — самое настоящее хулиганство.
— Но… Василий Максимович! Вы сами сказали: «Пресечь».
— Сказал, но ведь понимать надо. Взяли бы вы депутата, может быть, даже еще и Зарубина, нашего участкового милиционера, пришли бы к старухе вежливенько, законно изъяли ее аптеку, составили акт. А так знаете, что о ваших «подвигах» на селе толкуют? «Ворвался пьяный, лыка не вяжет. Дверь с петель чуть не сорвал…»
— Ничего я не срывал.
— Расскажите теперь! Окоемова говорит, срывали. Всю посуду ей порасхлестали, во двор повыкидали и ее, старуху, чуть не прибили. Еле ноги унесла. Теперь ей впору на вас в суд подавать… Где же тут законность? Да, кстати, что это за разговоры о собаке? Она утверждает, что вы у нее украли собаку.
Муравьем проползла по спине капля пота.
— Не собаку, щенка.
— Но все-таки украли?
— Не украл, а… сманил.
— В пьяном виде?
— Да просто под горячую руку попала.
— Этак вы и корову под горячую руку сманить можете. — Егоров расхохотался. — Не ожидал! От вас не ожидал.
Я улыбаюсь, должно быть, глупо.
— Да вы знаете, — продолжает он, — сколько времени пройдет, пока народ забудет эти ваши художества? Люди, конечно, понимают, что старуха кое-что привирает, однако, посмеиваются: «Нет дыма без огня».
Сижу с поникшей головой. Егоров приближается к письменному столу, водит пальцем по табелю-календарю под стеклом. Спрашивает:
— Сколько вам нужно времени на составление плана работы?
— День, два.
— Через неделю сессия сельского Совета. Доложите нам, что наметили.
СВЕЖИЙ ВЕТЕР
Это первое мое поражение. Сорвался — глупо, по-мальчишески. Черт меня дернул схватиться с этой бабкой! И Егоров! Я думал, славный, а он сразу: «Хулиганство! Самоуправство!» Я ведь уже у Олега понял, что ошибся. И Егоров понимал, что до меня «дошло», а все-таки отхлестал. Можно бы и вежливо, а то: «корову сманить можете». Совсем неуместная шутка. И эта отвратительная начальственность тона…
И вдруг трезвая мысль: «А ты сам как со старухой? Тоже начальственно».
Шагаю по комнате, не нахожу себе места.
Через два дня план готов. Я аккуратно переписываю его в двух экземплярах и несу Егорову. Откровенно говоря, я ожидаю его похвалы: в плане предусмотрено все, чем должен заниматься врач на селе. Но сегодня мне опять не везет. Егоров берет из моих рук бумагу, не читая сует ее в ящик письменного стола. Затем накрывает чернильницу бронзовым колпачком, похожим на древнеассирийский шлем, берет фуражку.
— Творение ваше посмотрю завтра, а сейчас еду на луга. — Вздохнул, покачал головой. — И так каждый день — ни минуты отдыха… Да, между прочим, если хотите, можете со мной. — Приподнял бровь. — Не мешает расширить кругозор.
Я охотно соглашаюсь. Вместе идем на конный двор. Егоров запрягает темно-карего жеребца. Кидает в телегу охапку сена. Усаживаемся. Егоров взмахивает кнутом:
— Но, Пострел!
Конь идет неторопливой, размеренной рысью. Спустились переулком к реке. Переезжаем обмелевшую протоку. Пострел останавливается, тянется пить. Под телегой журчит, переливается прозрачная вода. Наклоняюсь и вижу пестрое дно из разноцветной гальки и стайку тоненьких мальков. Они застыли около спиц колеса. Я взмахиваю рукой — они исчезли, словно их сдуло ветром. Пострел засопел, тряхнул головой, тронулся.
Выехали на остров. Дорога петляет узким тоннелем сквозь заросли тальника и черемухи. Бледно-зеленые лапчатые листья хмеля на тонких стеблях свисают с ветвей. Пахнет смородиной. Чавкают подковы лошади в жирной черной грязи. Почти из-под колес вылетает серенькая плисточка, садится впереди, прыгает, затем снова перелетает дальше, как будто указывая нам дорогу.
Как чудесно волнуют меня деревья, освещенные сверху солнцем, с паутиной на ветвях, и этот воздух, напитанный прохладой, запахом земли и сырых листьев, и жужжание золотой осы, которая почему-то гонится за нами, вьется и не отстает.
Прощально плеснув водой, колеса телеги последний раз ныряют в глубокие колеи. Дорога круто вздымается. Зеленый занавес раздвигается.
Жадно всматриваюсь в просторы лугов. Все кругом облито солнцем, ослепительным, щедрым, горячим. Вот она, Сибирь! Не такая, какой я представлял ее прежде. Не сумрачная старуха, укутанная туманами да изморосью, а светлая ясноглазая красавица.
От копыт лошади и до самой последней голубой черточки, которую улавливает глаз вдали, бугрится, бежит и кипит волнами свежее, не моченное дождями сено. Ветер радостно шевелит его, треплет, помахивает сухими, чуть поблеклыми цветами. В этом море мечтательно синеют островки черемуховых колков. В небе, распластав крылья, парит коршун, а еще выше сияет жемчужной иглой тонкий след реактивного самолета. Он разрезал небосвод будто нарочно для того, чтобы открыть его неизмеримую глубину.