…Анкудинов решил бежать с Имиллю после слов Потапа Серюкова, что, мол, незамужняя девка должна стать полюбовницей Луки. К удивлению всех, Лука отказался, сославшись на годы. Тогда Серюков намекнул, что коль так, почему бы ему, Серюкову, и не забрать Имиллю себе. Ждали, что скажет Лука. Тот молчал. А Имиллю от Анкудинова ни на шаг. «Противу старшинства гнешь. Смотри, не сломись», — хмыкнул Серюков. «Опомнись, Потап, — улыбаясь развел руками Анкудинов. — Да кто посмеет?» — «А ты не скалься… Вижу сам не против». — «Не надорви пупок, Потап», — все так же улыбаясь, ответил Анкудинов.
И потом, чем бы Анкудинов ни занимался: увязывал тюки, подправлял нарты, точил топор, — он чувствовал на себе тяжелый взгляд Потапа Серюкова.
Ночью Анкудинов вслушивался в дыхание казаков, боялся ворочаться, знал: Серюков спит на один глаз. Все же он выждал, когда Серюков всхрапнул, и приподнялся. Ему показалось, что Лука смотрит на него. Замер. И впрямь показалось. С осторожностью подтянул заплечный мешок.
Имиллю пряталась за лагерем в уговорном месте.
Они выбрали путь к югу.
Они боялись погони, поэтому делали только кратковременные остановки. Имиллю сосала сушеную рыбу и заедала снегом. Степан ломал на кусочки единственный сухарь и клал под язык. Местами наст истончал, они проваливались и барахтались в снегу. Силы убывали. К вечеру поняли — Лука придержал погоню. «Да будешь жить ты вечно, Лука», — шептал Степан, засыпая под корневищем громадного тополя. Коричневым доверчивым клубочком пригрелась на груди Степана счастливая Имиллю.
…Не суждено Анкудинову пахать землю, ибо нет семян, чтобы засеять ее. Может, дети да внуки, переняв от Степана умение слушать землю, и возьмутся за соху.
А пока…
Хозяин собственной юрты должен кормить женщину, которая любит его.
В реке — чавыча.
В лесу — медведь.
В тундре — дикий олень.
Не зевай, Степан Анкудинов.
XVI
— Да что ж такое, господи… Господи, что ж деется на белом свете… Али конец свету белому… — шептал, крестясь, Енисейский, спрятавшись в кустах жимолости.
— Где эта скотина безродная! — в становище казаков метался разъяренный крик Атласова. — Найдите, я с него шкуру спущу! Четвертую! Снесу голову! Губитель!
Казаки молча и зло рыскали по кустам, осматривали деревья. («Может, залез да притаился, птичка божья».) Однако Енисейский так сумел в землю вжаться, что смогли бы его найти только с собакой (а собак казаки с собой не брали, и зря, жалели не раз: ни коряки, ни камчадалы им собак не давали, почитали собаку за неизмеримую ценность). Раз один казак так близко прорывался сквозь кусты, что чуть было не задел Енисейского, но кусты жимолости, густо окруженные высокой травой, надежно его скрыли. Что пережил толмач, сказать трудно. Только после того, как затрещали кусты подальше, он судорожно икнул.
— Пронесло, господи. — Губы не подчинялись ему, внутри похолодело.
Да попадись он сейчас в руки Атласову, тот не стерпел бы и что сделал бы — представить страшно.
А получилось так, что Енисейский проспал, да не просто проспал, а, пребывая в мрачном, жутком пьяном полусне несколько дней, упустил оленье стадо: ночью его отбили камчадалы и угнали далеко в горы, в сторону Пенжинского моря.
После того, как крест был навечно поставлен на реке Канучь, Атласов, подогреваемый любопытством, все-таки не послушался предупреждений дружески настроенных камчадалов из маленького острожка и решил посмотреть, что ж за ярые люди живут по берегам реки Уйкоаль, или Камчатки. Любопытство к новому толкало его к действиям. Он мог посчитать себя обиженным, если б ему отказали в Камчатском походе. Сколь ни любил он данную ему власть, более всего предпочитал открывательство.
Енисейский — человек предосторожный. Он говорил:
— Сил мало… Побьют нас ни за что, ни про что. Обойдем реку Камчатку… От греха подальше.
Атласов насупился.
— Гадальщик! Может, воронья накаркаешь на наши головы. А ты что ж? — спросил он Луку, прищурив глаза.
(«Волчище!» — любуясь Атласовым, думал Лука. И это постоянное сравнение гневных Владимировых глаз с волчьими доставило ему удовольствие, непонятное, но спокойное. Этот не свернет, коль задумал что. Говори, не говори, а пойдет на реку Камчатку и без советчиков. Ну, раз требует ответа, то ответ держать нужно.)
— Глянуть надобно, — ответил коротко Лука.
Глаза Атласова радостно блеснули. Он не стал затевать нового разговора с Енисейским, только приказал нескольким казакам и юкагиру Еремке оставаться на реке Канучь и стеречь оленье стадо. А помогать будут здешние камчадалы: к русскому они приветливы.
«Что ж, — с унынием думал Енисейский, — оленей стеречь — отдых».
Казаки посмеялись над ним, сели в баты и уплыли вниз по реке.
А Енисейский велел оставшимся казакам насобирать жимолости, ягоды крупной, продолговатой, темно-синей, мягкой и сладкой. Он свалил всю ягоду в медный котел, залил водой и повесил над костром кипеть. Разобрал свое ружье, вставил ствол под крышку в заранее подготовленное под ствол отверстие (еще в Анадыре прокрутил); крышку увязал, чтоб пар не выходил, и стал ждать. К вечеру кружки были полны, миски залиты до краев. Началось веселье.
Баты с отрядом Атласова в это время плыли, придерживаясь берега, шестовики уводили их от стремнин, угадывали топляки; казаки выставили по бортам ружья. Берега, поросшие густым кустарником, тополями да березняком, хранили молчание. Даже юкагиры примолкли.
Тишина.
«И плыли три дня, и на которые они остроги звали, доплыли и их де камчадалов в том месте наехали юрт ста с четыре и боле, под царскую высокосамодержавную руку их в ясачный платеж призывали…
А как плыли по Камчатке — по обе стороны реки иноземцев гораздо много — посады великие, юрт ста по 3 и по 4 и по 5 сот и больше есть. И оттоле пошел он, Володимер, назад по Камчатке вверх, и которые острожки проплыли — заезжал, и ясаку просил, и они, камчадалы, ясаку ему не дали и дать де им нечего, потому что они соболей не промышляли и русских людей не знали, и упрашивались в ясаке до иного году».
Так ни с чем и возвратились казаки к своему лагерю. Возвратились недовольные, настороженные плохо скрытой враждою камчадалов, живших по берегам реки Уйкоаль — Камчатки. А тут — новость: олени пропали, Енисейского не сыскать, а казаки хмельные, из стороны в сторону качаются. И Еремка пьян.
Взыграл Атласов. Казаки кричали: «Дармоед!» — и ругались непотребными словами. По реке Камчатке когда плыли, мясом их никто не кормил, угощали стрелами да копьями. Только и разговоров было: вернемся, завалим несколько оленей… На рыбе одной русскому человеку не продержаться. Ах, шкура чертова, этот Енисейский.
— Лука, бери, сколько надо, казаков, юкагиров забирай. Не мешкай… Оленей наших добудь, — говорил поутихший Атласов. — Я ж только Енисейского разыщу и враз за тобой. Я сам хочу с ним поговорить.
И Лука не стал медлить.
Енисейский же прятался. Казаки, искавшие его, отправились в погоню с Лукой. Атласов и несколько казаков, старых его приятелей, которых он берег, которым он доверял так же, как Луке (он в Камчатской земле понял до конца волос своих, что старый друг лучше новых двух, а друзей при своем неласковом характере он уже не мог найти), сидели у костра, рассудив, что тьма сама пригонит Енисейского; ежели он утек, то одного его камчадалы не испугаются, заманят и прибьют, а хуже того — в полоненника превратят; ежели он дрожит в кустах, то ему придется испытать крепость их кулаков — вот весь суд да дело на Енисейского, толмача и лихого человека.
Енисейский страшился выйти до темноты: знал, Атласов в гневном порыве мог его и пристрелить. Но когда солнце погасло и поздние сумерки превратились в звездную ночь, он, подавляемый страхом, подкрался к огню.
— Явился — не запылился, — усмехнулся Атласов, рассматривая растерянную, полинявшую фигуру своего толмача. «Друг сермяжный, — с горечью подумал он, — что ж ты натворил? Не будет тебе веры». Он порассуждал с товарищами, что ему делать с толмачом: бить его или не бить. Все-таки, как ни верти, а в Анадыре Енисейский и поднял его на ноги. Правда, и Худяк присоветовал, как выяснилось потом… «Для острастки надо побить», — решили все окончательно.