Берингу не понравился тон, с которым говорил Шпанберг о монахе. Он оборвал его.
— Монах к походу не сгоден…
— Жаль… — вздохнул Чириков. — Он мог бы нам многое облегчить…
— Да полно, — возразил Шпанберг, — какой прок от больного сумасшедшего монаха.
— Не забывайте, Мартын Петрович, он видел японцев, — сказал уязвленно Чириков.
— Монах болен, — сердито повторил Беринг. — И прошу, господа, не отвлекаться…
Через месяц Экспедиция, запасшись продовольствием, стала готовиться к дальнейшему пути. Увязывались тюки с такелажем, упаковывались с особым тщанием навигационные инструменты; порох засыпался в бочонки — все под наблюдением лейтенантов, не дай бог промокнет в пути; медные пушечки обстреляли и почистили: ружья проверил сам Беринг.
В конце августа шестьсот шестьдесят три лошади с вьюками и остальной поклажей покинули Якутск. Экспедицию провожал едва не весь город. В возбужденной толпе стоял и Козыревский. Взгляд его был тосклив. Не дождавшись, пока будет расходиться народ, он, заложив руки за спину, скорбно побрел в свою избу. На нею никто не обратил внимания, все оживленно, с восторгом обсуждали громадность Экспедиции. Кто-то сказал сочувственно: «Много лошадей падет». Однако эти слова пропали в людском говоре, и лишь Козыревский горестно вздохнул и подумал: «Не все и людишки в Охотск придут».
Ему ли, Козыревскому, не знать, что такое путь встречь солнцу.
Вот как опишет позднее Беринг страдания людей: «А декабря в последних числах 726 году получил известие от лейтенанта Шпанберха, что суды, который посланы с ним реками, не дошли до Юдомского креста за 450 верст и замерзли на реке Горбее, а он, поделав нарты, или по-нашему санки долгия, погрузя нужнейшия материалы, идет с командою пешь, а материалы везут с собой. И я, собрав команду, которая обреталась при мне, и жителей Охотского острога, дав в споможение собак, послал навстречу с провиантом. И прибыл оной лейтенант с командой в Охотской острог генваря в первых числах 727 году. Оной путь возприняли от реки Горбеи ноября 4 дня 726 году, а материалов не привезли, понеже, идучи путем, оголодала вся команда, и от такого голоду ели лошадиное мертвое мясо, сумы сыромятный и всякие сырыя кожи, платья и обувь кожаныя».
Слезами русских полит путь встречь солнцу.
XV
В 1730 году, через 20 лет, возродился Сибирский приказ. В его недрах усердные черви бумажные и раскопали дело о камчатских волнениях. Оно бы так и осталось в архивах, да в Москве в это время только и разговоров, что о деяниях монаха Игнатия Козыревского в Камчадальской земле и на морских островах.
Митрополит тобольский Антоний 1 октября 1731 года доносил в Синод:
«По ея императорского величества указу и по определению святейшего правительствующего Синода велено о прошедшем в прошлом 1730 году в. Москву из Камчадальской землицы монахе Игнатии Козыревском в доме моем справиться, не учинено ль ему когда какого публично на теле наказания, и в Москву отпущен ли…
В Москву оной Козыревской от мене никогда отпущен не бывал и пашпорту в Москву от мене не требовал и не дано, а дан был пашпорт в 729 году из Тобольской губернской канцелярии ехать в Якутск и быть тамо ему в партии бывшего якутского казачья головы Афанасия Шестакова, понеже де (как о том из оной губернской канцелярии показано и нам ныне иромемориею) определен был он, Козыревской, быть в команде оного Шестакова для показывания новых землиц и морских островов и народов…»
Казачья голова Афанасий Шестаков в 1726 году отвозил в Петербург свою карту северо-восточных земель, которые он видел. Высокий, поджарый, всегда будто готовый для прыжка, он производил впечатление: в его теле чувствовалась та непереборимость духа, которая подчиняла себе людей… Возвратился он в Якутск через два года уже не казачьим головой, а главным командиром северо-восточного края. Он должен был, не мешая экспедиции Беринга, а содействуя ей, но самостоятельно обследовать Север и земли в Восточном океане. Губернатор Сибири князь Долгорукий повелел монаху Игнатию Козыревскому быть при Шестакове не токмо священнослужителем, а вожем и толмачом.
— Хорошо, — сказал Шестаков якутскому воеводе Полуэктову, — пущай будет, но чтоб под ногами не мешался. Больно на руку нечист.
— Не доказано, — возразил воевода. — А злобу свою спрячь. Он присоединил морские острова, объясачил мохнатых курильцев.
— Иван Иваныч Беринг отказался от него, а мне навязывают. Без него обойдусь! Иван Атласов сын на всех перекрестках трезвонит: Козыревский-де порешил его отца. Казаки оглядываются, когда монаха встретят, крестятся, будто нечистая сила появилась.
— Наговоры, Афанасий. Я Козыревского давно знаю.
— А я не знаю! — Тут Шестаков не выдержал и хлопнул рукой по столу. — А я не знаю! — повторил он, возвысив голос. — В Камчатке приказчиком сидел, видел, как неспокойно с ним. От него, этого проклятого монаха Игнатия, в Камчатке в народе всегда было великое возмущение. То ему не эдак, то ему не так. Он является — сразу — шу-шу-шу: приказчик нехорош, приказчик то, приказчик сё. На Восточное море пойдем — дело многотрудное, а тут думай, когда и где он тебе угольев подсыплет!
— Да пошто ты так кричишь, Афанасий? Я не стар, чтоб в ухо орать, — упрекнул воевода Шестакова. — Козыревский был на морских островах, а оттуда до Апонны, он сказывал, рукой подать. Торговля нам нужна. За что же он прощен? За острова за переливами от Камчадальской земли.
— Но ведь говорят: убивал он Атласова. Уверен — убивал. Он мог.
— А не доказано. Царем Петром Алексеевичем прощен. Настоящим убийцам Василий Колесов давно головы — вжик! А тот — ого-го, ты знаешь его, тот из-под земли достанет.
— Не те, знать, рублены… — вздохнул, покорствуя, Шестаков. — Ладно, коль сам князь Долгорукий за его персону, пущай будет при мне.
Андрюшка, воеводский старик-посыльный, отыскал Ивана на берегу Лены: тот сидел на белом, как кость, дереве, нахохлившийся, как ворон на суку. «За что, — думал Козыревский, — люди ненавистны ко мне? Мучил меня Атласов, мучил Петриловский, ноги от смыков по сю пору зудят, голова в непогоду звенит, будто в нее колокол впихнули. Сколько принял на себя брани и проклятий от людей, будто я есмь их зло. Несправедлив мир человеческий… Опять несчастье…» — вздохнул он, увидев Андрюшку.
— Ивашка… слышь… — старик дышал тяжело. — Слышь… тебя к Шестакову определили. Завтра… слышь… к воеводе позовут… Ну, я, чтоб ты… слышь… готов был…
Козыревский просветлел. Он встал рывком. Ветерок встрепал ему волосы.
Лена катила свои воды к холодному морю. Он представил, как на этой крутой реке встрепенется его судно. Рука потянулась к кресту, он поцеловал его.
Из немыслимо потаенных углов извлек он на свет божий оставшуюся мягкую рухлядь. Шкурки не отсырели и сохранили свой блеск, а значит, и цену. Он продал их и кликнул корабельного мастера, конопатчиков да смолокуров. Они явились. «Судно мне нужно, и в самый короткий срок», — потребовал Козыревский. «За нами не станет», — отвечали корабельный мастер, конопатчики и смолокуры. И на якутской верфи было заложено небольшое судно под названием «Эверс».
Вскоре оно было спущено на воду. Шестаков словно поджидал, когда «Эверс» оденется парусом.
— Ну, Игнатий, — сказал он, когда Козыревский на верфи любовался «Эверсом» (легкое судно, рулю послушно), — знатно поработал.
Козыревский приосанился, встретил взгляд Шестакова без боязни, открыто, почти ликуя.
— Знакомое дело, не впервой, — ответил он, поправляя на груди крест.
— А скажи, Игнатий, на чей кошт строил?
— На свой, — поджал губы Козыревский. — Старые запасы…
— А откель у монаха деньги? Его богатство — вера в бога… — поддел Шестаков.
— Были, — недовольно ответил Козыревский.
— Утаил?
— Отцовы.
— Знать, отец нечист на руку был.
— Он давно в Камчатке гниет! — воскликнул Козыревский. — А ты все ворошишь, выискиваешь! Ну скажи, чего тебе от меня надо? Так у тебя своя дорога, у меня своя…