— О, ты можешь быть покойна! Я не гожусь на активную борьбу… Ни убивать не пойду, ни агитировать сам не буду… Ты можешь спать с миром…

— Ах, мне только это и нужно сейчас! — радостно сорвалось у нее. «С остальным я слажу потом», — говорило ее лицо.

Он это понял, и тонкая улыбка поморщила его губы.

Тобольцев встал и подошел к портрету, висевшему на стене[170]. «Львиная» голова необыкновенной красоты, несмотря на старость, обрюзглость черт и следы болезни… Печать гения лежала на этом лице с юношески дерзновенными глазами. Этот человек был создан для власти.

— Кто это? — тихо спросила Катерина Федоровна.

— Это величайший гений XIX века, который опередил не только свое и наше поколение, но и наших будущих детей и внуков… Не скоро еще люди дорастут до сознания, что единственная правда жизни — в его дерзновенной философии, которую он бросил нам, жалким и слепым кротам, ползающим во мраке… Он сам был, как солнце, которое зажигает и создает жизнь крутом… И уходя, как это солнце, он кинул нам прощальный луч… След от него и сейчас горит на небе нашего сознания… Огнистый след, который зажег когда-то сердца семидесятников на великую борьбу. Ночь будет длинна, я знаю… Но солнце его славы взойдет снова. В это верю я так же глубоко, как в то, что я тебя люблю…

Он обнял ее. Затихшая и задумчивая, она глядела на портрет с выражением страха в синих глазах.

— Когда я был за границей, Катя, я толкался среди самых разнообразных кружков. Я с жадностью вбирал в себя все впечатления, слова, чувства, страсти… Знаешь, как губка воду вбирает?.. Ничто не могло насытить меня, ничто не могло удовлетворить и подчинить себе всецело… Сколько раз я искренно собирался вступить в члены социал-демократической партии, которой я тогда сочувствовал!.. Я признавал ее программу, но не в целом… Тактику во многом я порицал. А мне говорили: «Нет, так нельзя! Надо подчиниться дисциплине, одинаковой для всех. Надо стать солдатом нашей армии и действовать по распоряжению свыше…» Этого я не мог. Пойми: я не мог отказаться от самого себя!.. Ненавистным для меня насилием дышала вся эта партийность, с ее неизбежной узостью и нивелировкой. Я отказался вступить в партию. Я остался, как и прежде, в ряду «сочувствующих».

Она жадно слушала, жадно глядела в его лицо.

— Было время, когда я презирал себя за это неумение приспособиться к ярму партийности, подавить свою натуру и потребности. Да, я презирал себя!.. Не за трусость. Я ее не знаю! А вот за эту безумную любовь к свободе души, которую я считал эгоизмом когда-то… за эту свободу, которой ни одна партия не признает… и которая мне нужна, как кислород чахоточному… И я продолжал свои поиски людей, теории и программ… Меня привлекала в социал-демократии красота и сила массового движения, рост сознания пролетариата… этот удивительный рост, похожий на морской прибой! Я восторгался энергией партии, которая сумела сорганизовать и вызвать к жизни эти дремавшие, подспудные силы. Засыпая поздно ночью, полный впечатления от прочитанной книги, живой беседы, митинга или демонстрации, я говорил себе искренно: «О да! Сомнения кончены! Я их всей душой!.. Я посвящу их делу всю мою жизнь!..» Но эта жизнь несла новые встречи и веяния, бесконечные комбинации отношений и идей… Меня пленяли и социалисты-революционеры с их наивной верой в народ, с этой «себя забывающей» бескорыстной борьбой за чужие, не классовые интересы. Меня пленяли эти романтики с свежей и нежной душой, их деятели-женщины… Их уважение, наконец, к интеллигенту-пролетарию, с которым их связывало кровное родство и преемственность традиций… Среди них, Катя, я отдыхал. Я как бы отмывался от презрения, с которым социал-демократы относятся к нашему брату… Как бы тебе это объяснить? Ха!.. Ха!.. Среди тех я вечно чувствовал себя на положении приживальщика, живущего на хлебах из милости, который виляет хвостом и не знает, чем угодить господам… Да, представь! Я положительно иногда чувствовал себя виноватым хотя бы тем, что существую! Ха!.. Ха!.. И вот это унизительное чувство и сознание, как мало ценят они индивидуальность и какое огромное значение придают они массовому движению, в котором личность тонет бесследно, — все это несказанно угнетало меня, Катя, и толкало на новые поиски. А главное — я не мог в своей душе найти то необходимое для них осуждение тактики социалистов-революционеров, которое требуется от каждого сознательного члена партии. Я не мог найти в себе ту узкую доктринерскую ненависть к имени Балмашева, которую изливала «Искра» прошлый год…[171] Нет, нет, не отодвигайся, Катя!.. Постарайся, пожалуйста, меня понять! Без терпимости нет свободы. Без свободы нет жизни… Следи, Катя, за моей мыслью… Ты права: мы в первый раз говорим с тобой так серьезно… И все это так страшно важно для нас обоих!.. Сядем вот тут!

Они опустились на тахту, держась за руки.

— Ах, сколько споров, сколько словесных поединков насмотрелся я в Швейцарии! С огромным интересом начал я приглядываться к социалистам-революционерам. Но эти мои новые связи и знакомства несказанно раздражали моих друзей. Меня называли перебежчиком, изменником. Мне грозили разрывом. Такое насилие над моей душой казалось мне диким! Но… меня не понимали… Я сам по себе, со всеми моими запросами, не существовал для них. Понимаешь? Я им был нужен только как будущий член партии… Но скоро, Катя, мне пришлось бежать и от моих новых знакомцев. Их нетерпимость, их узость и доктринерство точно так же приводили меня в отчаяние… Всякое мое слово в защиту социал-демократии, все достоинства и заслуги которой я видел ясно, также ставилось мне в измену. Я устал от споров… А главное — эта их община, эта ось, на которой вертится их программа, косила в моих глазах несомненные следы того же ненавистного мне насилия общества над индивидом, насилия мертвого учреждения над живой душой, насилия бездушной теории над мятежной, вечно изменчивой и прекрасной жизнью! Демократическая республика и социализм, в конце концов, являлись теми же институтами тирании, как буржуазная конституция других стран. А главное, главное, Катя… Грядущее царство крестьян на земле грозило, во имя хлеба и равенства, поглотить всю культуру, выработанную веками… Оно грозило искусству гибелью в настоящем и отодвигало в бесконечность те условия, среди которых оно снова нашло бы жизнеспособность… А мыслимо ли жить без красоты? Я представлял себе искусство дивной долиной, где растут редкие, ценные, веками взлелеянные цветы… И вдруг я вижу, с горизонта выдвигается миллионная толпа серых, голодных, измученных и беспощадных в своей решимости людей… Я знаю, что толпа, которой нужен хлеб, не оценит этих цветов… Я знаю, что она их безжалостно растопчет на своем пути, в своем законном стремлении к хлебу… Я знаю, что она запашет эту долину красоты и посадит рожь или картофель там, где цвели розы… Могу ли я не признать за голодным права на хлеб?.. Но сердце мое рвется при мысли, что красота исчезнет и розы будут растоптаны босыми ногами… Что мне — мне, как личности, и миллионам таких, как я, — заменит эту погибшую радость, эту безвозвратно во имя справедливости и равенства ушедшую из жизни поэзию?.. Это все равно, как к тебе пришли бы замерзающие и голодные люди и разбили бы твой несравненный рояль Эрара[172], чтобы зажечь себе костер и варить на нем кашу…

— О! — вырвалось у нее восклицание боли.

— Ты не стала бы отрицать за ними права на тепло и хлеб, которыми пользуешься сама? Но тебе-то разве было бы на йоту легче от сознания законности чужого права?.. Разве у тебя-то нет своих прав? И чем право одного человека меньше права толпы? Неужели потому, что он один, а их много? А если он гений, этот один? Неужели и тогда он, с его идеями, запросами, с бесконечным богатством его я, должен исчезнуть, поглотиться, быть принесенным в жертву толпе серых людей? Нет! Нет! — кричит во мне возмущенная гордость… Тысячу раз нет!.. Тот день, когда божественный гобелен Рафаэля[173], содранный со стен литовского средневекового замка, пойдет на палатку для восставших за свою свободу и права крестьян, а драгоценная скрипка Амати[174] будет служить подтопкой для их костров: тот день, когда наши театры обратятся в арену для митингов или в народные столовые, — я говорю себе: тот день будет последним часом для всех нас, артистов, художников… всех, для кого уважение к личности и неистребимая потребность к свободе индивидуальности есть единственная религия и высший идеал!..

вернуться

170

…к портрету, висевшему на стене. — Имеется в виду М.А. Бакунин (1814–1876) — революционер, один из основателей и теоретиков анархизма.

вернуться

171

…доктринерскую ненависть к имени Балмашева, которую изливала «Искра» прошлый год… — С.В. Балмашев (1881–1902) — эсер. 2 апреля 1902 г. в знак протеста против репрессий застрелил министра внутренних дел Д.С. Сипягина.

вернуться

172

Рояль Эрара — инструмент знаменитой французской фирмы, основанной в XVIII в. братьями Себастьяном и Жаном Батистом Эрарами.

вернуться

173

Гобелен Рафаэля. — В 1515–1516 гг. итальянский художник Рафаэль Санти (Санцио) выполнил картоны к серии шпалер для украшения стен Сикстинской капеллы.

вернуться

174

Скрипка Амати. — Амати Андреа (1520–1580) — один из создателей классического типа скрипки. Инструменты работы Амати, отличающиеся красотой звука и изяществом формы, высоко ценятся специалистами.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: