Посол подолгу рассматривал проекты, планы и сметы американской компании, которая бралась осуществить гигантские работы, читал копии заключений сакраментских инженеров и правительственных комиссий по этому вопросу… И зевал, почесывая затылок, чувствуя, что у него слипаются глаза. Тогда Габриэль звал мисс Огилви (пользоваться звонком он еще не привык), просил подать кофе, закуривал сигару, расхаживал из стороны в сторону, бросая косые, почти враждебные взгляды на дона Альфонсо, останавливался у окна, смотрел наружу, потом выпивал кофе, снова садился и снова пытался разобраться в ворохе бумаг… Через несколько недель предстояла встреча с заместителем государственного секретаря по делам Латинской Америки, к этому времени он должен вызубрить свой «урок», чтобы произвести на гринго благоприятное впечатление. Надо получить заем, а значит, последуют длительные переговоры с директорами Межамериканского банка… Борьба, судя по всему, будет нелегкой, но — черт возьми! — он любил бороться.
Иногда к концу дня Габриэлю становилось нехорошо, он едва не задыхался в душной, слишком натопленной комнате. Тогда он выбегал из кабинета и, крикнув мисс Огилви: «Больше не могу сидеть в этом мавзолее, пойду пройдусь!», без шляпы отправлялся в парк, где прогуливался, размышляя вслух. Дон Габриэль любил чистый воздух гор и необозримые просторы, которые открывались с высоты, поэтому никогда больше «в этой собачьей жизни» он не был так свободен и счастлив, как тогда в партизанском отряде Хувентино Карреры. Ему хорошо спалось под звездами, даже если утром иней покрывал окоченевшее лицо.
В конце апреля потеплело, и топить в посольстве и канцелярии перестали. Однажды утром, придя в свой кабинет, Габриэль Элиодоро сказал секретарше:
— Откройте окна, Клэр, пусть весна войдет к нам…
Теперь, отдыхая от работы, он становился у окна и наблюдал за птицами на деревьях парка со странным чувством, будто видит все это изображенным на иностранной открытке… Габриэль подолгу смотрел на трубы, торжественно возвышавшиеся на посольстве Великобритании, сладострастно вдыхая душистый весенний воздух. Пряный запах молодой травы заставил его вспомнить Хуану ла Сирену. Она до сих пор жила в его памяти.
В шестнадцать лет Габриэль за две луны в неделю пас в горах коз. Однажды к нему явилась Хуана, одна из самых красивых женщин поселка, которую рыбак Амалио привез в своей лодке. Когда его спрашивали, кто она, Амалио отвечал с улыбкой: «Сирена, я поймал ее сетью».
Хуана подошла к нему, с улыбкой потрепала по волосам и спросила: «Ты знаешь, для чего господь сотворил женщину?» Габриэль уставился в землю, едва переводя дыхание, от прикосновения руки Хуаны его пробирала дрожь. Он чувствовал тепло ее тела, пахнущего морем и солнцем… Хуана взяла его за руку и повела в лес. А там, не говоря ни слова, легла на траву и сняла платье… Кумушки из Соледад-дель-Мар лгали. Тело Хуаны не было покрыто чешуей, как у рыб. Оно было гладким и смуглым. Первый раз в жизни Габриэль увидел обнаженную женщину. Хуана протянула к нему руки: «Иди сюда». Со слезами на глазах, дрожа от желания, страха и стыда, он лег рядом с ней… Потом Габриэль разрыдался от счастья и благодарности к Хуане, а та поднялась, натянула на себя платье и снова погладила его по голове: «Видишь, как это легко и приятно?» Он кивнул, не смея поднять глаз на Хуану. А когда набрался храбрости, то ему показалось, будто он увидел ее впервые. Это была самая прекрасная женщина во всей стране, на всем свете. Ее голос напоминал ему шум морских раковин. «Не бойся, я никому не расскажу. Надеюсь, и ты не проговоришься. Это будет нашей тайной. Хорошо?» Он ответил «да» всем своим существом: он был согласен. И когда обрел дар речи, поклялся богородицей, что не выдаст этой тайны никому, даже своему исповеднику. Тогда Хуана сказала слова, которые наполнили его гордостью такой большой, что ее не вместили бы и широкие морские горизонты: «Ты — мужчина». Она сделала несколько шагов, остановилась и, обернувшись, добавила: «Жди меня в пятницу в это же время. Я приду». Потрясенный, Габриэль кивнул. Козы мирно паслись; ветер развевал волосы и платье Хуаны. Она спустилась по склону и пошла по дороге к поселку.
Этот день стал самым счастливым в жизни пастуха Габриэля. Но потом были и другие счастливые дни. Каждую пятницу в определенный час Хуана приходила к нему, и они предавались любви, лежа в траве под сенью деревьев. И вот однажды Габриэль понял, что любит Хуану, он стал ревновать ее к рыбаку, который каждую ночь спал с Хуаной. По утрам, на заре, он бродил вокруг их дома, безмерно страдая и желая смерти Амалио. Он засыпал и просыпался с мыслью о любовнице. Горы без Хуаны казались ему пустынными и неприветливыми, козы вызывали отвращение. Однако Хуана точно являлась в назначенный день.
Так продолжалось до той ужасной декабрьской ночи… Поселок проснулся от криков: это Амалио, вернувшись с моря, застал Хуану с сержантом пехотного полка и зарезал обоих ножом, которым чистил рыбу. Отчаявшийся Габриэль не нашел в себе сил пойти взглянуть на тело любимой. Он отправился в церковь и плакал там, стоя на коленях у образа богородицы, своей покровительницы. А потом издалека следил за похоронами Хуаны. Забравшись на кладбищенскую стену, он видел, как опускали в могилу ее гроб и засыпали его землей. На следующий день Габриэль поднялся в горы со своими козами. Была пятница, день, когда приходила Хуана; он представил себе, что она пришла и на этот раз, и они, взявшись за руки, отправились в лес и легли в траве. Запах травы казался ему запахом Хуаны, а земля самой Хуаной. Он полюбил землю в первый день своего вдовства, и трава стала влажной от его слез.
19
Габриэль Элиодоро ненавидел бюрократию и полагал, что ему подсовывают слишком много ненужных бумаг. Он сказал как-то Титито: «Тебе не кажется, что люди были бы счастливее, если бы меньше писали? Для чего тогда бог дал нам язык?» — «По-моему, — ответил Вильальба, — люди делятся в основном на две группы: говорящих и пишущих. Оскар Уайльд, например, был говорящим». («Для меня он был кем-то другим…» — подумал Габриэль Элиодоро.) «А Андре Жид пишущим, — продолжал Титито, — то есть письменная речь давалась ему лучше устной. По этой классификации ваше превосходительство можно отнести к говорящим». И мысленно закончил: «…и примитивным». Несколько секунд Габриэль Элиодоро смотрел на секретаря, испытывая желание послать его подальше, однако, проглотив грубое ругательство, взял бумаги, которые принес Титито, и с недовольным видом стал их подписывать.
Клэр Огилви делала все возможное, чтобы уменьшить ворох бумаг, но ее усилия, как правило, сводились на нет глупостью Угарте и его подчиненных, педантизмом д-ра Молины и какой-то болезненной страстью Виванко к бюрократической волоките. Три раза в неделю по утрам мисс Огилви давала послу уроки английского языка. Она находила, что ее ученик сообразителен, обладает хорошей памятью и довольно быстро расширяет запас слов. Хуже обстояло дело с произношением. Каждый раз, когда он говорил что-нибудь на языке своего обожаемого Линкольна, его собственный язык будто наливался свинцом. Учительницу тревожило произношение Габриэля, трудно поддающееся исправлению.
— Скажите: very well.
— Бери гелл.
Согласные в конце слов он безжалостно проглатывал, вместо «United States» говорил «юнай эстэй», и Огилвита едва удерживалась от смеха. Зато Габриэль не щадил своей бездарности к этому «варварскому языку» и с добродушным хохотом захлопывал книгу, давая понять, что урок окончен.
В присутствии Панчо Виванко у Габриэля начиналось что-то вроде аллергии. И не только потому, что этот «кусок сала» был мужем Росалии, но главным образом потому, что консул был до крайности скрупулезен и въедлив во всем, что касалось служебных дел. Если б еще он не был так угодлив и раболепен и держался непринужденнее, это еще можно было бы выносить. А то через каждое слово: «С разрешения вашего превосходительства, я позволю себе заметить…» Габриэля Элиодоро буквально передергивало, когда тот становился у его стола, скатывая в трубочку пресловутую долларовую бумажку. Послу казалось, что взгляд у Виванко холодный и клейкий, как слюна.