Габриэль Элиодоро рассмеялся, но этот смех лишь отдалённо напоминал прежние оглушительные раскаты.
— Они не пощадят меня. Они будут судить не Габриэля Элиодоро Альварадо, а весь режим…
— Против вас выдвинуты тягчайшие обвинения.
— Какие?
— В хищении государственной собственности, биржевых спекуляциях, незаконном обогащении, семейственности, казнокрадстве, злоупотреблении властью…
— Разве эти преступления караются смертью?
— Вы обвиняетесь также как соучастник похищения и убийства доктора Леонардо Гриса.
Габриэль Элиодоро вскочил с кровати.
— Я не имею никакого отношения к этой истории! Наверное, это мерзавец Сабала постарался! И разве можно обвинять в убийстве, не предъявив даже трупа жертвы? Дон Леонардо Грис, может быть, и не умирал вовсе!
— Ещё вас могут обвинить в соучастии, прямом или косвенном, в убийствах и пытках федеральной полиции при Угарте и Сабале.
— Я убивал только в боях и на дуэли, клянусь богородицей Соледадской, жизнью моей жены, моих дочерей и внуков! — Он схватил Пабло за плечи. — Веришь мне?
В комнате стало совсем душно. Пот стекал по лицу, шее, по всему телу Габриэля, и Пабло чувствовал его запах, напоминавший о пеонах, которые работали под палящим солнцем в поместье отца.
— Веришь? — снова спросил Габриэль Элиодоро.
Пабло стряхнул с себя его грязные руки, поспешил отойти от его липкого тела.
— Верю. Но нужно добиться, чтобы и суд поверил. А это нелегко. Тысячи людей будут требовать вашей смерти…
Габриэль Элиодоро заходил по камере, хромая, как раненый зверь. Потом подошёл к окну, взялся за прутья решётки и, немного задыхаясь, стал смотреть во двор.
— Я хочу попросить тебя об одном, Пабло. Поступай, как знаешь, говори, что сочтёшь нужным. Но, я прошу, я требую, чтобы ты даже не упоминал о моей матери, слышишь? Но слова о «бедной потаскухе». Я запрещаю. Не проси их о милосердии. Вообще не произноси этого слова. Не представляй меня раскаявшимся трусом, который от страха напустил в штаны. Слышишь? Я не хочу, чтобы они жалели меня, уж лучше пусть ненавидят! Обещай мне! Обещай!
— Обещаю, — прошептал Пабло, чувствуя, что и его рубашка начинает липнуть к телу.
Габриэль Элиодоро подошёл к тазу и, постанывая, умылся водой, которую, очевидно, давно уже не меняли. Смочив волосы, руки и грудь, он повернулся к Пабло. Казалось, он принял какое-то решение — распрямился, глаза блеснули, даже голос на миг обрёл прежнюю звучность.
— Уходи, Пабло! Не надо защищать меня. Это бесполезно. Спасай свою шкуру, иначе тебя заклеймят позором твои же товарищи!
В камере нечем было дышать. Голова Пабло раскалывалась от боли, горло пересохло. Больше всего ему сейчас хотелось выбраться на свежий воздух. Он мог уйти, забыть обо всём этом… Вспомнились слова Годкина: «Ты обвиняешь Валенсию в том, что он разыгрывает из себя всеведущего бога, а сам берёшь на себя роль Иисуса Христа. Поверь, Габриэль Элиодоро не заслуживает такой жертвы. Ты повторишь трагедию на Голгофе — тебя распнут вместе с разбойниками».
— Уходи, Пабло! — снова крикнул Габриэль. — И не думай больше обо мне!
Ортега, расстегнув рубашку, вытер платком шею и грудь, посмотрел прямо в глаза Габриэлю и сказал:
— Я ваш адвокат, Габриэль Элиодоро. Это решено, и я не отступлю. Но сейчас я должен поговорить с вами как мужчина с мужчиной. У меня были все причины ненавидеть вас и желать вашей гибели.
— Не надо меня ненавидеть, Пабло, и знаешь почему? Потому что ты в чём-то ты хотел бы походить на меня, однако не смел из-за этой чепухи, которую вы называете принципами. Признайся! И как ты можешь судить, кто из нас избрал правильный путь?
Пабло пытался привести свои мысли в порядок: Валенсия дал ему понять, что это будет его первое и последнее свидание с Габриэлем Элиодоро, которого он увидит потом лишь в день суда.
Габриэль растянулся на кровати, с трудом переводил дыхание. Он снова закурил, и пепел падал на его потную грудь, на ладанку с изображением богородицы.
— Говори, Пабло. Спрашивай, что хочешь. Мне осталось жить не больше недели.
С чего начать? Надо было задать столько вопросов…
— Меня интересуют некоторые черты вашего характера…
— Какие?
Сейчас, лёжа с полузакрытыми глазами, Габриэль казался более спокойным.
— Вы ведь низкого происхождения, были когда-то босым, оборванным, голодным мальчишкой… Видели, как солдаты Чаморро расстреливали и пытали ваших друзей. В двадцать один год вы вступили в революционную армию Карреры и не жалели жизни, борясь против диктатора. Обещали народу социальную справедливость и лучшую жизнь, но в конце концов полностью забыли свои обещания. Женились на богатой девушке, совсем потеряли совесть, подружившись с Каррерой, который оказался ещё более жестоким, нежели Чаморро. Почему так случилось?
— Не спрашивай этого у меня. Спроси у бога. Но бог — Великий Немой. Никто ещё не понял, что ему нужно. Я знал только одно: у меня есть тело, и я ни в чём не хотел ему отказывать… Ведь для человека нет ничего ближе с самого рождения и до смерти…
— Вы никогда не чувствовали угрызений совести от того, что предавали своих друзей?
— Предавал? Вся жизнь — сплошное предательство. Тот, кто жив, уцелел только потому, что предал того, кто умер. Едва проснувшись и до тех пор, пока мы снова не ляжем в постель, мы все предаём других поступками или мыслями, желая того, или нет. Все люди эгоисты и отличаются друг от друга лишь одним: у некоторых есть мужество быть тем, кем они есть, другие же трусят, жалуются на жизнь, оправдывая своё бессилие философскими рассуждениями. Для меня важно было одно: сегодняшний день. Я подчинил себе память и научился забывать всё, о чём не хотел помнить. Я хотел жить, и только.
— Но теперь вы умрёте.
— Зато я прожил сто жизней. Многие ли могут похвастать тем же?
— Меня интересует другое, — снова заговорил Пабло после недолгого молчания. — Ваша совесть. Она никогда не беспокоила вас? Вы сделали жену Виванко своей любовницей, испортили жизнь этому бедняге и в конце концов стали косвенной причиной его смерти…
— Виванко был червём, которому вообще не стоило рождаться. — Он рассмеялся. — Надеюсь, меня не обвинят в убийстве Виванко?..
— Нет, и всё же вы уклоняетесь от ответа на мой вопрос. Неужели никогда — ни среди дня, ни среди ночи — ваша совесть не заговорила? Или вы так не похожи на других людей?
Ортега смотрел на этого человека, дни которого были сочтены: он курил, улыбался, внешне был спокоен. И Пабло не мог понять, что он чувствует к Габриэлю Элиодоро. Он считал его грубым циником, откровенным эгоистом и всё равно зла ему не желал.
— И ещё меня интересует один ваш поступок, который кажется непоследовательным, неожиданным и необъяснимым…
— Говори.
— Вы знали, что Каррере конец, и отправили семью в Доминиканскую республику. Верно?
— Верно.
— Вы были в Вашингтоне, могли попросить убежища у американского правительства, вылететь в Сьюдад-Трухильо или в Швейцарию, как Угарте… как другие. Почему вы не сделали этого?
— Неужели надо объяснять?
— Конечно! Ведь вы так любили жизнь и не захотели ещё пожить?
Какое-то время Габриэль молчал, затем щелчком послал окурок в потолок.
— Кто по-настоящему любит жизнь, тот не боится смерти. Одно без другого немыслимо. Жизнь и смерть — это две стороны одной монеты. — Он повернулся к Пабло. — Красиво сказано? Разрешаю тебе использовать эту фразу. Не знаю, сам ли я её придумал, или где-нибудь прочёл. Кто любит жизнь, тот в определённом смысле любит и смерть.
— Это слова, Габриэль Элиодоро, пустые слова.
— Допустим. И всё же надо быть мужчиной. Неужели тебе больше понравилось бы, если бы я не поехал защищать своего кума, а убежал в Швейцарию, как этот трус Угарте?
— Конечно нет, но…
— Вот видишь! Кто умеет жить, тот умеет и умереть.
Он сел, спустил ноги с кровати, снова закурил и взглянул на Пабло.
— Одно меня тревожит. Я боюсь умереть по-свински на арене для боя быков, со связанными руками и ногами… Перед толпой, которая будет развлекаться зрелищем моей смерти…