— Хорошо.
— Хочешь мне что-нибудь поручить?
— Передай Гонзаге и Клэр, что я скучаю по ним и часто их вспоминаю. А когда у тебя будет время, черкни мне несколько строк.
Они проходили мимо кафе.
— Давай выпьем чего-нибудь холодного, — предложил Пабло. — А заодно я напишу записочку, которую попрошу тебя передать мисс Хирота.
Усевшись за столик, они попросили мороженого. Сиреневый свет телевизионного экрана рассекал густой табачный дым. В кафе было много народу, и все смотрели в сторону телевизора, слушая комментарии о суде над Габриэлем Элиодоро. Годкин заметил, что Пабло смутился, очевидно боясь быть узнанным. Но никто даже не взглянул на них. Ортега вытащил записную книжку, вырвал из неё листок и написал:
И вдруг увидев презрительную улыбку Валенсии, раздражённо скомкал листок и сунул его в карман.
— Я передумал. Лучше позвони мисс Хирота и скажи, что я иногда вспоминаю о ней. Впрочем, не надо. Сейчас Вашингтон далёк от меня так же, как другие города, где я когда-то жил…
Диктор говорил о предстоящей назавтра казни «знаменитого сообщника Карреры» Габриэля Элиодоро, которая завершит собой карательную фазу революции. Потом сообщил, что все билеты на арену для боя быков уже проданы, но «камеры нашей мощной станции» будут транслировать завтра казнь с первой до последней минуты.
— Давай уйдём, — прошептал Пабло, кладя пять лун на мраморную крышку столика. — От всего этого меня начинает тошнить.
После дымной духоты кафе приятно было вдохнуть чистый ночной воздух. Человек в панаме стоял на углу.
— Что теперь, Пабло?
— Я уже говорил тебе, что остаюсь. Я не струшу. И постараюсь повлиять на Центральный революционный комитет. Я не один. Сегодня утром ко мне приходили товарищи, с которыми я воевал. Они заверили меня, что согласны со мной и не хотят мириться с диктатурой Валенсии.
— А если это его агенты?
— Пусть! Я не затеваю контрреволюционного заговора, а лишь пытаюсь вести диалог… И ещё хочу, чтобы Барриос и другие руководители выполнили обещанное в манифестах и речах: установили социальную справедливость и создали правительство, гарантирующее нам демократические свободы… Кроме свободы отнимать свободу у других… Мой бедный народ не может быть ещё раз обманут!
Некоторое время они шагали молча, и человек в белом шёл за ними, отстав метров на тридцать.
— Как видишь, — улыбнулся Пабло, — Валенсия не старается скрыть, что за мной следят. Он хочет меня запугать, но это смешно.
— Напрасно ты недооцениваешь Валенсию. Он очень опасен.
— И всё же он человек. Его суровость меня не пугает, я готов встретиться с ним лицом к лицу. Я вложил в эту революцию всё, что имел, и хочу получать дивиденды не в виде командных постов и крупных сумм, но в виде благ, распределённых среди несчастных сакраментцев. Я не собираюсь эмигрировать либо пускать себе пулю в лоб. Я останусь. Оказывается, я упрямее, чем я думал. Эта революция помогла мне узнать себя, даже если она не послужит ничему больше. Признаюсь, моё пребывание в аду не было для меня совсем неприятным.
Годкин кивнул. Они остановились у гостиницы «Серро-Эрмосо-Хилтон» и какое-то время стояли молча. Потом пожали друг другу руки.
— Прощай, Пабло. Я всегда буду счастлив тем, что дружил с тобой.
— Спасибо за всё, Билл. Я не скажу «прощай» — «до скорого свидания». — Он улыбнулся. — И прошу тебя, выбрось этот ужасный галстук цвета желчи. Я тебе пришлю другой…
Американец снова кивнул и вошёл в гостиницу. Закурив сигарету, Пабло вспомнил о Габриэле Элиодоро, но тут же прогнал эту мысль. Он сделал всё возможное, чтобы его спасти. Совесть Пабло была чиста. Голова стала ясной и больше не болела.
48
Пабло направился к своей гостинице, человек в белом пошёл за ним.
После суда Габриэля Элиодоро отвезли в подвал здания, где прежде размещалась центральная полиция. В этой камере он должен был ждать казни.
На рассвете в субботу он расхаживал по камере, волоча ногу, ноющую от боли. В камере не было электричества, и она скудно освещалась свечой в латунном подсвечнике, стоявшей на грубо отёсанном столе. У стола сидел, опустив седую голову на грудь, старый священник. Это был падре Каталино Сендер, который пришёл из Соледад-дель-Мар, чтобы поддержать осуждённого в его последние часы. Слабое пламя падало на жёлтое, морщинистое лицо священника.
— Перестань ходить, Габриэль, — попросил он своим слабым и хриплым от хронической простуды голосом.
— Да, я уверен! — воскликнул осуждённый. — Абсолютно уверен! Именно в этой камере ровно тридцать шесть лет назад я просидел два месяца. Нас было пятеро парней, все совсем молодые. Полиция схватила нас, когда мы писали на стенах города лозунги… Я отлично помню, что написал где-то здесь: «Долой диктатуру! Да здравствует свобода!» Подписался и поставил число… Ноябрь или декабрь двадцать третьего года. Я не сомневался, что меня расстреляют. — Он взглянул на свои руки. — У меня не было ни карандаша, ни угля, и я нацарапал это ногтями…
Хромая, он подошёл к столу, взял свечу и стал осматривать сырые, покрытые плесенью стены, что-то тихо бормоча себе под нос. Потом опустился на колени, снова поднялся со стоном. Габриэль весь дрожал, он ослаб от высокой температуры.
— Дайте-ка мне ваши очки, падре. Я ничего не могу разобрать…
Священник вытащил очки из кожаного очешника и протянул Габриэлю Элиодоро, который, кое-как надев их, снова принялся искать надпись. Падре вернулся на своё место, его сморщенные губы задвигались, произнося слова молитвы. Он был подавлен: Габриэль Элиодоро отказывался от исповеди. «Бог знает меня. Знает мои грехи и добродетели. Он судья беспристрастный и свершит своё правосудие. Если я действительно преступник, он накажет меня. Не настаивайте, падре. Я не стану исповедоваться. Я ни в чём не раскаиваюсь», — сказал Габриэль.
Поднося свечу к стенам камеры, Габриэль Элиодоро с трудом разбирал каракули, оставленные виновными и невиновными. Попадались и непристойные рисунки. «О Мариэтта, отдавшая мне…» «Начальник полиции — трус». «Чаморро рогоносец». «Да здравствует родина!» «Прощай, дорогая мамочка, я умираю с мыслью о тебе». «Мужчины умирают стоя…» «Клянусь богом, я невиновен…» «Моё имя — Антонио Перес, моя судьба — ад».
«Кажется, — пытался вспомнить Габриэль Элиодоро, — я писал стоя на коленях, пожалуй, в том углу».
Он с трудом добрался до противоположной стены и сел на пол, задыхаясь. Воск капал ему на пальцы, рана сильно болела, лоб пылал. Его надпись была нацарапана большими буквами, а под конец ногти обломались, и он кровью нарисовал сердце.
Габриэль заставил себя подняться и почти в бреду продолжал осматривать стены камеры, но падре, обняв его за талию своей худой слабой рукой, отвёл к столу и усадил.
— Успокойся, Габриэль. Ведь это было тридцать шесть лет назад, и стены с тех пор не раз перекрашивали…
— Нет, падре! Ни один начальник полиции ни при одном правительстве никогда не красил такие подвалы, в них всегда полно всякого сброда. Однажды здесь набралось около пятидесяти человек, и все они отправляли естественные надобности прямо на пол. Вонь стояла невыносимая. Кого здесь только не было: политические заключённые, мошенники, распутники, пьяницы. И всё же я должен найти свою надпись… Должен!
— Зачем, сын мой?
— Хочу найти то, что напомнит мне о другом человеке: двадцатилетнем Габриэле Элиодоро. Революционере. Борце против диктатуры.
— Допустим. Но даже если ты найдёшь эту надпись, молодость не вернётся.
— Знаю, и всё же сейчас ничего другого у меня нет. Ровным счётом ничего.
Священник приложил руку ко лбу Габриэля.
— У тебя, наверное, высокая температура. Я просил директора тюрьмы, чтобы он прислал врача, но так никто и не пришёл.