Благословенный совет доктора Краснова и остатки бабушкиных сбережений от продажи старого дома внесли в Митину жизнь дни, которые он, и умирая, наверно, вспомнит. По утрам море едва поблескивало лишь у самой кромки берега, а дальше было как чистое выпуклое стекло, незаметно, в мутной дымке, сливаясь с небом. Потом, к полудню, оно закипало зелеными у берега и густо-синими вдали волнами, кидалось на берег, шипело пеной, шуршало галькой, йодисто пахло водорослями, а вечером уже только лениво и плавно катило длинные волны, красновато вспыхивающие на гребнях и тлеющие во впадинах мрачным фиолетовым светом.

Жил Митя в белом домике на низких сваях, у плотненькой, круглолицей и даже чуть курносенькой грузинки Анечки, похожей на грузинку разве лишь черными, с блеском волосами и огромными, влажными и тоже черными глазами. Был это какой-то вихрь улыбки, звонкого смеха, маленьких ловких рук, развевающихся юбок. Она кормила Митю опаляющим харчо и давала запить его глотком кислого мутного вина.

— Э, — сказала она перепуганной маме, — виноград пьет солнце, мальчик пьет вино, значит, и он пьет солнце. Все будет хорошо. Смотри на моего сына. Разве вино повредило ему?

Ее сын, студент Вахтанг, рослый, боксерского сложения парень с массивным подбородком, молча, застенчиво улыбался. Потешен он был Мите, ну прямо смешон до колик, потому что не знал, что такое коньки. По лицу его блуждала снисходительная, но в то же время смущенная улыбка, когда Митя, дрыгая ногами, катался по топчану и виноградной беседке, и вдруг он сам захохотал, ощеряя частые белые зубы, а вслед за ним засмеялась Анечка, потом пришли ее девятилетняя дочь Этери и мама, узнали, почему они так неистово хохочут, и все долго смеялись среди этой сухо шелестящей листвы, солнца и ветра.

Под руководством Вахтанга Митя смастерил рыболовную снасть на бычков: длинную леску с грузом и несколькими крючками. Утром Этери влезла на алычу, тряхнула ее, и на Митю посыпался золотой дождь спелых ягод. Они собрали ягоды в его панаму и пошли к морю. На Этери было короткое желтое платьице; юркая, как маленький зверек, она все время забегала вперед, встряхивая тоненькими косичками и мелькая босыми пыльными пятками. Солнце выбросило из-за гор широкий веер лучей, но само еще не показалось, и на всей прибрежной долине, змеисто прорезанной мутной и быстрой рекой, лежала сизая тень. Пыль на дороге, словно корочкой, была покрыта налетом матовой росы; холодный воздух струился по ногам, и Митя видел, как на тоненьких икрах Этери собирается гусиная кожа. Навстречу, позванивая колокольцами, брели в упряжках волы, тащившие на рынок арбы с персиками, грушами, помидорами, алычой, баклажанами, перцем. Сухолицые абхазки, до бровей закутанные в толстые темные платки, каменными изваяниями сидели на арбах; мужчины в рубахах под узенький поясок, в обтягивающих ногу сапогах шли, негромко перекликаясь друг с другом и покрикивая на волов.

На берегу Митя размотал, наживил кусочками соленой сельди и забросил в море свою снасть. Этери сразу притихла, села рядом, прижимаясь к нему острым плечиком, и так они сидели у меланхолично поплескивающего моря, пока маленькое в своем зените, зло палящее солнце не прогнало их домой, под тень виноградной беседки. И уж ни олеандры набережных Сухуми, ни пещеры Афона, ни продутые ветром палубы парохода «Чичерин», ни студеная голубизна Рицы не вспоминались ему потом с таким томительно счастливым чувством, как то свежее утро на пыльной дороге к морю и острое плечико Этери.

XII

Этими днями, овеянными йодистыми ветрами моря, кончилось его детство. Когда он вернулся домой, друг его, Володя Минский, удивленно вскинул на него свои прекрасные зелено-серые глаза, и Митя сам вдруг заметил, как перерос он Володю за это лето, как окреп и налился какой-то упругой силой, которая так и струилась в каждом его мускуле.

— Ноги-то, ноги-то! — только и сказал Володя, ощупывая его икры.

Тогда они напропалую увлекались футболом, и крепкие ноги были достоинством и гордостью каждого игрока.

Дружба с Володей была, пожалуй, первым глубоким и прочным чувством Мити после любви к маме. В душе этого мальчика была туго натянута и чисто, нежно звенела поэтическая струнка, резонирующая и в Мите волнующее чувство прекрасного. Митя жил в природе как-то слишком органично для человеческого существа, без острого щемящего наслаждения ею, а Володя был способен заметить и глубоко, с трепетным волнением пережить каждое, большое и малое, ее явление: немеркнущий свет июньской ночи, когда запад, север и восток сливаются по всему горизонту в сплошную лимонно-розовую полосу; черный омут августовского неба, пересеченного фосфорической туманностью Млечного Пути; буйство запахов над вечерним лугом; косой ход перяного поплавка в зеленую глубь реки… Под его влиянием постепенно и Митя, точно прозрев, вдруг осознал, сколькими радостями он повсеместно и повсечасно окружен, сколько чудесного может открыться вдруг в простом трепетании листа на какой-нибудь махонькой, прутиковой осинке. Даже город, который давно примелькался ему и был для него просто улицами, просто домами, стал видеться и восприниматься совсем по-иному. Они любили побродить по своему городу, особенно весной, когда вечерами под ногой жестко хрустит крупчатый снежок, а днем сверкают и звенят капели. Еще морозно, но по всему чувствуется, что март: уже небо иссиня-сине, уже почки на тополях золотятся, уже почернели за рекой проселки, а по ночам от зари до зари красным углем тлеет Марс. На базаре в это время крепко пахло морозным сеном. Тротуары ослепительно блестели мокрой наледью. Они любили остановиться на пешеходном мосту и смотреть на тяжко громыхающие товарные составы, на суету тонкоголосых маневровых паровозов, на приливы и отливы пассажиров пригородных поездов. Город, строивший тогда новые заводы, властно притягивал к себе людей из окрестных деревень и уже переставал быть тихим уездным городком с заросшими гусиной травой улицами, опоясывался кольцом рабочих поселков, оттеснял от своих окраин леса, и в мещанско-купеческое двухэтажное убожество центра вламывались кубические сооружения из камня и стекла.

Их мальчишеской мечтой было путешествие вниз по реке на плоту или в лодке; они тщательно выверяли по карте маршрут, копили на «французских» булочках деньги, составляли списки необходимых вещей, и какой упоительной музыкой звучали им тогда слова: топор, палатка, горох, котелок. Осуществлению этой мечты помешала война. Но и так им немало досталось от щедрот российских градов и весей. Пионервожатый Коля Ладушкин — щупленький, очкастый, сам похожий на подростка в своих походных сатиновых шароварчиках и тапочках, — возил их на экскурсию во Владимир, Суздаль, Ростов, Касимов, Муром, распевно читал им над Окой в Карачарове:

Из того ли то из города из Мурома,
Из того села да Карачарова
Выезжал удаленький дородный добрый молодец.
Он стоял заутреню во Муроме,
А й к обедне поспеть хотел в стольный Киев-град.
Да й подъехал он ко славному ко городу Чернигову.
У того ли города Чернигова
Нагнано-то силушки черным-черно,
А й черным-черно, как черна ворона.

Оглядываясь теперь назад, Митя видел, что детство его не прошло даром; оно дало ему ощущение России, укоренило на родине не этнографически, а морально и привязало к ней неистребимой любовью. Все, что есть Россия, будь то шагающая с песней рота красноармейцев, стихи Есенина, мелодия пастушьего рожка, стаи галок в осеннем небе, цветущая вишня или рдеющая кистями хваченных первым морозом ягод рябины, соборы Владимира, тополиный пух в небе его городка — все отзывается в нем волнением и каким-то высоким чистым чувством, которое он никак не может даже назвать. Гордость ли это? грусть? любовь? Все, пожалуй, вместе, и все это, пожалуй, можно назвать чувством родины.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: