Наконец после долгих перевьючек наш караван тронулся.
Впереди, подняв баранкой черно-белый хвост, зигзагами бежит Найда, тщательно обнюхивает подозрительные, по ее мнению, камни; водит чутким носом среди деревьев, тревожно прядет острыми, настороженно оттопыренными ушами, пристально вглядывается в голубовато-зеленую, сумрачную даль. Она как-то вся преобразилась, подобралась, точно понимала, что перед ней большая ответственность — своевременно предупреждать отряд о коварных замыслах зверей.
За лайкой неторопливо шагаю я, прокладывая дорогу каравану, внимательно смотрю, нет ли крутых склонов, затаенных опасных рытвин-промоин, баррикадных нагромождений буревальных лесин, цепкого валежника, корневывертов, топких болотин, коварных ручьев… Да мало ли может встретиться на неведомом пути неожиданных преград! А задерживаться нам нельзя.
В одной руке у меня стальной молоток, чтоб при случае не пройти мимо встреченной породы; в другой — хрупкий бамбуковый спиннинг, который рискованно было привязывать к вьюкам. На правом боку — полевая сумка с топографическими картами, геологическими дневниками и всякими производственными журналами, на левом боку — непромокаемый клеенчатый планшет с ломкими аэрофотоснимками таежного рельефа Эти документы ни в коем случае нельзя терять… Но самая необычная, самая деликатная ноша спрятана за пазухой — меховая рукавица с Чернушкой и Рыжиком.
Павел сказал, что бельчат лучше и безопаснее нести мне, а он, как наиболее опытный, привычный к лошадям, поведет сразу двух «тяжеловозов». Конюх попросил, чтоб я шел как можно осторожнее — «не дай бог, спотыкнуться и раздавить малюток». Он бесцеремонно сунул мне в боковой карман пиджака стеклянный пузырь с молоком и пипетку в картонном футляре, строго-настрого предупредив, чтобы кормил зверьков ровно через каждые два часа. Так я получил должность главной походной нянечки.
Идем. У всех за поясами кинжалы, охотничьи ножи, топоры и топорики. Лиц не видно: все в черных масках, то есть в накомарниках. И одеты одинаково: в болотных резиновых сапогах, синих штанах и зеленых куртках.
Процессия движется молча, только побренькивает во вьюках посуда.
Погода испортилась. Подул шквалистый ветер, тайга заскрипела, застонала, зашумела. Средь мутно посиневшего неба бесновато закружились черные лохматые тучи. Комары так и льнули ко всему живому, словно спешили напиться кровью перед неминуемой погибелью. Закат был дурной, зловеще багровый. Мы спешно принялись ставить палатку. Едва успели накрыть брезентом вьючные сумы, начался ливень.
Рыжик
Наши воспитанники заметно повзрослели. Все очень полюбили зверюшек и с нетерпением ждали, когда они начнут играть.
Николай Панкратович частенько выпрашивал у Павла пипетку, чтобы покормить малышей. Лицо старика светилось восторгом, как будто он нянчился с родными внучатами. И хмурый, молчаливый Рыжов, глядя на бухгалтера, на крохотные пальцы бельчонка, обнимающего стеклянную «бутылочку», тоже добрел, улыбался.
От вкусной сгущенки наши малышки крепли довольно быстро, особенно худющий Рыжик. Он сделался просто неузнаваемым: на ушах появились красивые черные кисточки, хвост ощетинился густым пухом и, как положено взрослым поскакушкам, изгибался дугой. Потолстел бедный заморыш, стал колобкастым, пышный воротничок под бородой отрастил.
Но когда отряд прибыл в новый лагерь, обычно бодрый Рыжик проснулся вялым, отказался пить молоко. Мы никак не могли понять, что же с ним творится.
Вдруг бельчонок судорожно встрепенулся на ладони Павла, задергался, свернулся клубком и быстро принялся царапать острыми коготками себя бока, спину, шею. Глаза у него то расширялись, то превращались в узкие косые щелки. Он застонал и громко, без умолку, стал кричать: «уу-уо… уу-уу-оо… уу-оо…» А ночью завопил еще громче.
В ответ больному малышу тоскливо подвывала Найда, скулила, обиженная тем, что с той поры, как в лагере появились бельчата, ее бесцеремонно стали гнать из-под пологов. Гнать, будто самую захудалую дворняжку. О, как бы она расправилась с ненавистным пискуном, если бы только позволили!
Никто не мог заснуть от беспрерывных, протяжных звуков Рыжика и злобного завывания Найды.
— Ну, развели тут детские ясли. Ночной балаган устроили вместо нормального человеческого отдыха, — заворчал Курдюков.
— Да заткнись ты! — оборвал прораба-геолога Евгений Сергеевич.
А Рыжик исступленно вертелся волчком, усиленно скреб лапками головку, точно пытался освободиться от острой боли. Кружился и жалостливо, тягуче стонал: «уу-уо… у-уо-оо…»
— Такой крохотный, а так плачет, — удивился Сашка.
— Что же, по-твоему, выходит, все звери и птицы, что камни бесчувственные?! — взорвался Павел. — Бей их! Пали в них и дробью и пулями! Забавляйся своей меткостью! Они ведь бессловесные твари. Кто их поймет? Кому они могут пожаловаться?
Сашка с головой зарылся в меховой мешок. Он притворился спящим, но ветки долго хрустели под его боками.
— Павлуша, достань, пожалуйста, аптечку. Может, какое-нибудь лекарство там найдется, — попросил Повеликин. — Матушка моя сибирская! Сердце кровью обливается от мучительных уканий бедного малыша…
— Да я уже, дядя Коля, все пилюли перебрал — ничего подходящего нету. Аспирин толченый совал в рот — не помогло: то коченеет, то жаром пышет. Валерьяновые капли тоже лил под язычок — все равно не успокоился.
— А ты, Павлуша, стрептоцида или пенициллина посыпь ему в ноздри. Не исключена возможность, что он схватил воспаление легких.
— Ну что вы, дядя Коля! Тогда бы Рыжик хрипел и кашлял. А он все чешется. Крапивница-жгучка или короста лиходейная на него навалилась ума не приложу. Вот напасть какая…
Павел согревал Рыжика дыханием, держал его у костра, прикладывал холодные компрессы, мазал мордашку каким-то травным снадобьем — ничто не спасло бельчонка. Он так и умер, обхватив голову лапками. (Видно, во всем было виновато сгущенное молоко, лишенное витаминов.)
Эта ночь была муторной, тягостной. Мои помощники не выспались, но, как всегда, покинули уютные, бескомарные «дворцы» чуть свет.
Сашка вылез из теплого мешка добровольно, без посторонней «помощи». Он сделал зарядку, искупался.
После завтрака я всем дал поручения: Николай Панкратович должен прошлихтовать соседние речушки, Павел — дежурить в лагере, а мы попарно (Курдюков с Рыжовым и я с Волыновым) идти в очередные таежные маршруты составлять геологическую карту, собирать металлометрические пробы.
Я шел и думал о Павле. Вот ведь человек! Вчера, поднимая из трясины толстобрюхого мерина-лентяя, он уморился так, что даже рубашка прилипла от пота к телу. Поставив палатку, мы скорей забрались от взбесившихся комаров под защитные пологи. Павел же, как только стих ливень, погнал коней в ночное, потом примостился у костра, стал пришивать к седлам новые ремешки. Удалось ли ему хоть чуточку поспать? Вряд ли.
И сегодня я проснулся от жалобных, надрывных вскрикиваний. Смотрю, а Павел сидит у горящей свечи с Рыжиком в руках и баюкает, нянчит его, словно ребенка. Не знаю, когда же он приготовил завтрак? Однако едва заструился восток желтыми волнами, раздался знакомый дребезжащий звон кастрюли. Павел не только напек отличных румяных блинов, но и успел высушить резиновые сапоги, а у кого они оказались продырявленными, заклеил их, да так мастерски, что и в ателье не смогли бы сделать лучше. Он сменил всем огрубевшие, как черепаховый панцирь, стельки на теплые, мягкие, которые вырезал из войлока. Этот дефицитный материал, как, впрочем, и марлю для пологов, Павел купил за собственные деньги в рыбацком поселке. Подумать только, он обо всем побеспокоился заранее, понимая, что самое главное для работы в тайге — сухая обувь и крепкий бескомариный сон.
Обида Найды
После смерти Рыжика собака особенно обнаглела. Всякий раз, как только раздавалось переливчатое урканье, с каким Чернушка обхватывала когтистыми «ручонками» пипетку, раздраженная лайка с тупым диким упрямством увивалась поблизости. День и ночь дежурила она у палатки, намереваясь сцапать белочку, которая ничего плохого ей не сделала. Ведь Чернушка спала в меховой рукавице, словно оцепеневший от зимних морозов хомячок. Она вылезала из мягкой теплой колыбельки только по неотложным надобностям да попить сладкого молока.