Георгий приподнял край брезента и выглянул. Ветер ударил холодной плотной струей в лицо. Мимо бежала в мутном лунном свете березовая роща, мелькнула сторожка с двумя освещенными окнами и исчезла, и опять сумрак, бескрайность, неуютность. «Однако, я дошел», — подумал он и тут же успокоил себя. Мысли о смерти были ненастоящие и означали только, что ему хотелось оставить жизнь, в которой он запутался, и начать другую, без ошибок, без недовольства собой и людьми.

На этой платформе, вконец закоченев, он добрался до райцентра, а дальше ехал в закрытой машине связистов. Это были знакомые ребята. С ними немного отогрелся телом и душой. Они, так же, как он, считали, что институт — это мура.

— Ну его к фигам… Двигай работать к нам.

А что — это была мысль. Если бы он не решил уехать на юг, имело бы, пожалуй, смысл устроиться монтером. Лучше, во всяком случае, чем сидеть на одном месте и обрастать мхом.

Доехав с ними до развилки, он распрощался и свернул влево на Тихую Берестянку. Когда подходил к селу, занимался поздний зимний рассвет. Несмотря на то, что Георгий не ел почти сутки, сильно продрог и не имел впереди ничего определенного, но им овладело счастливое чувство. Вот его родные места, где все до мелочей знакомо, где прошли детство и юность. Село виднелось темным рисунком на фоне красного неба. Он издали угадывал дома по их очертаниям, вспоминал тех людей, которые в них жили. Он знал о них все, и они знали его прежнюю жизнь не хуже, чем свою собственную. Он помнил также, где лежали соседние деревни, все дороги к ним, и в них он тоже знал многих людей.

И эта дорога, по которой он шел, и скрип скованного морозом снега, и ледяные следы санных полозьев, и сам воздух, звонкий, сухой, с запахом утреннего дыма — все было отлично знакомо.

Поравнявшись со старой кузницей, Георгий остановился. Не мог он пройти мимо равнодушно, хотя сейчас она была мертва. Единственное окно без стекла смотрело в мир бессмысленно и отчужденно. Между тем несколько лет назад на всем земном шаре не было, пожалуй, места, которое тянуло бы к себе сильнее, чем это. Гошка приходил сюда, становился в открытых настежь дверях и вдыхал сладостные запахи земляного сырого пола, горящего угля и железной окалины. Асаня, по пояс голый, с каплями пота на сильной груди, работал здесь со своим отцом, и работа их казалась Гошке самой замечательной на свете. Асаня был старше на пять лет, но Гошке всегда почему-то дружить со сверстниками было неинтересно.

Почему он не стал кузнецом, как мечтал в детстве? Зачем понадобилось поступать в медицинский институт, возиться с трупами, бросать все это и поступать в политехнический? Возиться с чертежами и снова бросать… Может, именно кузница подсказывала ему его призвание? Иначе откуда эта страсть к металлу и огню?

Голубой огонь в горне, куски живого раскаленного железа, летящие колючие искры — как это было хорошо! В кузнице ремонтировали косилки, плуги, бороны — вещи простые и грязные, но мальчонка задыхался от радости, когда отец Асани, бородатый, как все старые деревенские кузнецы, кидал ему сердито:

— А ну, подай вон ту втулку…

Гошка кидался за втулкой, находил, подавал и преданно смотрел на кузнеца, готовый на все, только бы его не прогнали.

И его не прогоняли. Дерматиновый ученический портфель оставался у порога, а мальчишка потихоньку то поддерживал что-то, то отвинчивал, то промывал в керосине, то выбивал шпонку. Нет, он не боялся испачкаться — напротив, величайшей радостью было видеть свои руки, вымазанные солидолом, ржавчиной, вытирать пот со лба тыльной стороной кисти, как делал это Асаня.

Гошка приходил чуть свет, как только распахивались двери кузницы, и часто забывал о школе. Нет, конечно, это только он матери так говорил. В действительности о школе он не забывал. Он помнил о ней, но не мог оторваться от работы. Солнце поднималось все выше и выше, он знал, что пора в школу, но говорил себе: «Еще немного… Вот поставлю на ось этот подшипник и тогда…» Ставил подшипник и понимал, что опоздал на первый урок, и утешал себя тем, что успеет еще на второй. А потом Асаня с отцом шли обедать, звали его с собой, а после обеда в школу идти было уже незачем. Опоздать на первый урок — еще куда ни шло, но явиться к четвертому…

А вечером он возвращался домой, гадая, знает ли мать, что он не был на занятиях.

— Ну, расскажи, как у вас там в школе? Что новенького?

По тону матери он догадывался, что она уже знает, да если б и не знала, то все равно бы не стал лгать и выкручиваться:

— Не был я в школе…

Мать притворно, беззаботно удивлялась:

— Вот интересно. Это почему же?

— Некогда было.

Мать некоторое время молчала, о чем-то раздумывая, потом вздыхала:

— Лупить бы тебя, варнака, край надо… Да некому. Отца нет. Ивана Леонтича просить совестно… Как же быть?

И мать усаживалась поудобнее, ставила его против себя и начинала, как он мысленно выражался, «мотать душу». Говорила, что в нашем обществе нужны только образованные люди, что необразованным грош цена, что если он не будет учиться, то одно ему остается в жизни — навоз на скотном дворе ковырять. Ковырять до конца своих дней. Этого ему, конечно, не хотелось, и, кроме того, он хорошо знал, что в колхозе есть многое другое, более интересное… Лицо матери делалось сухим, озлобленным, и она вопрошала так же сухо и зло:

— Так ты окончательно решил неучем вырасти?

А ведь в общем-то тревога ее была не напрасна…

От кузницы было два шага до избы, где жил Асаня. Вот он, знакомый, почти родной дом, но нет к нему дороги, ни даже тропинки. Нетронутый снег вокруг, ни ворот, ни забора. Черный сухой бурьян у занесенного снегом крыльца. В окнах стекла, но ни занавесок, ни прежних ярких гераней. Где же Асаня?

Вот этого Георгий не ожидал. Из города он не писал Асане. Вспоминать вспоминал, но не писал. Одно или два его письма в Берестянку остались без ответа. Да Георгий особенно и не надеялся, знал, что Асаня не любит писать. Но все эти годы он считал, что у Асани все по-прежнему. В его собственной жизни что-то происходило, и он сам менялся, но ему в голову не приходило, что и в жизни его друга возможны перемены.

Солнце показало из-за темных крыш села острый ослепительный край. Пролетела сорока, с присвистом взмахивая крыльями. В розовой глубине неба прошел реактивный самолет, оставляя ровный, словно начерченный по линейке след.

К матери он идти не мог. И дело было не только в той ссоре, которая теперь забылась и не вызывала никаких чувств. Нельзя было идти к ней потому, что он не писал ей почти пять лет, потому что отослал обратно присланные ею два года назад деньги, потому что был уверен, что она знала, как нехорошо жил он эти годы. Мать не понимала его и не поймет.

Пойти к дяде, Ивану Леонтичу? Тот хоть черта поймет, но с ним трудно. Он обязательно поймет больше, чем надо, поймет, но не посочувствует. И не промолчит, выложит все, что думает. И бесполезно спорить с ним. У него свои стариковские понятия — тяжелые, затвердевшие. Он весь в них спрятан, как в латах. Рыцарь без страха и упрека.

Куда ж приткнуться? Денег ни копейки. Войти в первый попавшийся дом? Нет, не прогонят. Даже обрадуются. Причем искренно. Накормят. Согреют. А потом что?

Мысли его прервал шум автомашины. Обернулся — рядом остановилась ветеринарная летучка. Открылась дверца кабины, и кто-то большой, в лохматой шубе, выбираясь на дорогу, крикнул:

— Гошка, ты?

Это был зоотехник Василий Лихачев.

— Ну, здорово, пропадущий.

Лихачев был все такой же, может быть, несколько располневший, или это только показалось? Но руки такие же сильные, медвежьи. Они облапили Георгия, тискали, похлопывали. Георгий, высвобождаясь из его объятий, спросил:

— Где Асаня?

— Асаня? Эка, брат, хватился. Асаня был, да сплыл. Есть теперь Александр Николаевич — семейный человек.

— Женился?

— А то как же? Натуральным образом. Пастухову Катю помнишь? Так вот… И Светку усыновил. Или удочерил, не знаю, как правильно. Вот такие дела. А ты как? Институт закончил?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: