Дал ей воды испить, а она смотрит на меня и не может понять, зачем я здесь. «Не бойся, — говорю. — От угару это. Не ты первая… Оклемаешься». — «Голова гудит», — жалуется. А я ей: «Это не беда. Погудит да утихнет». Сказал это и ушел — ну, думаю, жива и слава богу.
На нее, может, этот случай и не повлиял, ну, а я-то сознания не лишался и все до капельки помнил. И от этого стало мне сильно худо. Я считал, что день-другой — и пройдет это самое, а оно все круче забирает.
Если б еще ее близко не было. А то рядом и ежедневно. Глянь через тын — и вот она: или дрова несет, или с подойником. По десять раз в день встречаемся. И не только днем, она и ночью мне покою не стала давать. А ей Клавка, должно быть, рассказала, как было дело. Гляжу, ко мне переменилась: пройдет, в глаза не смотрит.
Помаялся я, помаялся, думаю, так и ума лишиться недолго. В то время здесь в Берестянке книгоноша потребовался. Я вступил в эту должность и стал жить у знакомых, потом ушел на действительную. Там поутихло все. Три года — срок не малый. А вернулся в тридцать втором, уже по снегу. Вхожу в деревню и застаю свадьбу. Вернее, я еще тайгой шел, навстречу мне свадебный поезд промчался, конях на пяти или шести. За кем, думаю, поскакали? А в деревню вошел — этот же поезд меня нагнал. Невесту, значит, выкупили и везут жениху. Уступил я дорогу, и в это время ветер фату белую с невестиного лица сдернул. Глянул я и обомлел — Настенька. Румяная такая, веселая. Меня она не приметила.
Промчались со звоном бубенчатым, с песнями, а я стою как дурак и думаю: «Да что ж это такое? Я от нее — она за мной. Что за напасть такая? Да неужто человек не кузнец своего счастья?» Теперь-то я знаю, что когда кузнец, а когда сам в клещи попадает, а жизнь по нему молотом лупит. А тогда еще по-молодому думал.
Тут меня еще сани обгоняют. Дружки прежние меня узнали. «Айда, — кричат, — с нами». Я ни в какую. Но они уже пьяные были. Втащили силком в сани и во двор к Гуториным. Оказалось, что Пашка Гуторин, кооперативщик, Настеньку берет. Ну и пошел дым коромыслом. До того не пил и после в рот не брал, а тут сколько ни подносили, ни одной не пропустил. Четверо суток гуляли. Отсюда, я так считаю, и началась та растрата, за которую впоследствии Пашка в тюрьму угодил. В ту пору он шиковал, думал выкрутиться как-нибудь, да видно не вышло. Глубоко завяз.
Так или иначе, когда очнулся я и все в голове в порядок привел, то стало мне ясней ясного, что не три, а тридцать три года пройдет, а дурь моя относительно Настеньки никуда от меня не денется. Так я ей и сказал, когда случай выпал вдвоем оказаться. Она тогда запечалилась и говорит:
— Если б ты, Ванюша, хоть полсловом мне свое чувство открыл, я б того никогда не сделала.
— Как же нам быть? — спрашиваю.
— А теперь, — отвечает, — никак не быть. Мы с Павлом законные супруги. А тебе лучше всего уехать. Нам рядом жить, — все равно какой-нибудь грех будет, а я позора не хочу. Забывать нам друг друга надобно и как можно скорее.
Вот так она умно рассудила, и я ее ослушаться не мог. Уехал в райцентр. Клавка, та самая сестра ее, здесь в ту пору в девятом классе училась, я с ней частенько разговаривал и, таким образом, о Настеньке все время сведения имел. И Настенька мне каждый раз с ней приветы посылала. Да лучше б не посылала. Меня только мучила, да и сама, видно, забыть не могла.
Так еще три года минуло. У нее уж двое народились — Маша (она потом в Киеве под бомбежкой немецкой погибла) и Колька, который сейчас начальником цеха в Свердловске работает. И в ту осень приезжают нежданно-негаданно из района кооператоры, делают налетную ревизию в лавочке и нашего Пашку с собой увозят. И как увезли, так и закатали непутевого на целых десять годков с конфискацией всего личного имущества. И остается моя Настенька одна-одинешенька с двумя малолетками: Маша еще за подол держится, а Колька соску тянет.
Я как о приговоре узнал, на коня и к ней. Ну, думаю, не все судьбе-злодейке надо мной изголяться. Приезжаю, спрашиваю, что и как.
— А очень просто, — говорит, — дом этот стоит описанный. Завтра выехать должна.
— Нет худа без добра. Едем ко мне.
— С двумя везьмешь?
— А что ж, — говорю, — тут дивного. Ребята не зверушки. Подрастут — людьми станут.
Задумалась она, помолчала и говорит:
— Глупый и милый ты мой. Очень радостна мне такая твоя любовь, и она мне вполне понятна, потому что сама тебя не меньше люблю. Только счастливыми нам не быть. Если б Павел на воле был, я б еще могла его кинуть. Ничего в нем для меня привлекательного нет. А он за решеткой. У него сейчас один свет во мне да в детях. Сойдись я с тобой — ему верная петля. Не в силах я его жизнь окончательно погубить. А выйдет он, и, даст бог, в тебе ничего не переменится, еще раз обсудим, как нашу жизнь исправить. Только чувствую я, этому не бывать. Без женского внимания тебе десять лет никак не обойтись. Да и к чему себя тиранить? Уезжай подальше, женись, а меня позабудь…
После этого она к матери перебралась, а мне поручили здесь в Берестянке избу-читальню открыть. Так судьба меня к ней все ближе подталкивала. Опять в одном селе жить стали. А вскоре меня к ликбезу привлекли. Являюсь в школу вечером, — среди баб остальных за партой Настенька сидит. Стал я ее обучать. Быстро и ладно дело пошло. Очень понятлива была и с желанием. Иногда допоздна засиживались, и я ее домой провожал. До крыльца доведу, и все. Ни о чем таком ни слова. Может, думаю, обо всем позабыла, оно и к лучшему. Только однажды позанимались мы, и она говорит:
— Больше учиться не буду.
— Неужели, — смеюсь, — все науки превзошла?
— Какие мне науки? В книгу смотрю, а сама мечтаю совсем о другом.
— О чем же ты таком мечтаешь?
— А о том, как бы тебя, дурака, обнять да к сердцу прижать.
Так и бросила ликбез. Ликвидировала неграмотность, но не полностью.
А перед самой войной Пашка пришел. Десяти лет не отсидел. До срока его отпустили. Но все же и эти года его сильно покачнули. Смирный стал, молчаливый и как будто несколько не в себе. Между прочим, он никогда-то сильно умным не был. Встретил я Настеньку и напоминаю:
— Ты не забыла, о чем решено у нас с тобой?
— Помню, — отведает, — если ты ничего другого не надумал. Только не пойму, что ты во мне такого замечательного нашел. Девок кругом полно, а я старая уже.
Старой-то она, конечно, не была. Какая старость в двадцать девять лет.
— Нет, — отвечаю, — ничего я не надумал. А девки мне ни к чему.
— Слушай, Ваня, что я тебе скажу. И все правильно пойми. С мужем мы спим поврозь, но говорить я с ним ничего не говорила. Ждала, что ты мне скажешь. Да и не время еще. Обожди малость. Пусть он хоть на работу устроится. Нельзя же его сразу так опять по голове лупить. Он от того еще не отошел. Сам видишь какой.
Я согласился ждать, а сам, между прочим, почву подготовил, купил у кузнеца полдома для нашего будущего житья.
А через неделю война. Мне, как водится, повестка: на сборы сутки, кружку, ложку, смену белья с собой припасти. И вот ночь на дворе. За стенкой песни проводинные поют. А я сижу один в своей половине. За окном дождь как из ведра хлещет. Сижу, огня не зажигаю и планирую: чуть дождь поутихнет, пойти около ее дома постоять. Может, выйдет невзначай, окликну, хоть парой слов перекинемся. Война ведь такое дело — может, и поговорить больше не придется. И в это самое время слышу — дверь в сенях тихонько так брякнула и снова затворилась. И Настенька входит.
— Не пугайся, — шепчет, — это я.
Обнял я ее, а платье на ней мокрое-премокрое, хоть выжимай. Она без всяких его долой.
— На, — говорит, — повесь над плитой. К утру высохнет.
— А если Пашка тебя хватится?
А она мне даже со злом с каким-то:
— Не хватится. Он пьяный спит. А хоть бы и хватился… Он сколько лет был в отсутствии, можно же мне за всю жизнь одну ночь поотсутствовать?
И от этой ночи счастливой наша Валентинка зачалась. Настенька мне на фронт писала, что родила. А с войны вернулся — ей уже четвертый годик был. Смышленая девчушка и резвая. Мне ее Настенька привела показать и говорит: