Между тем, замечаю, — та, которая прихрамывала, примостилась к печке поближе и тихонько так, вроде кутенка, поскуливает. Чую, дело неладно.
— Не иначе, — говорю ей, — ты ноги ознобила?
Она мотает головой, не поймешь: ни да, ни нет.
— А ну, — говорю, — от печки долой и первым делом чулки скидай. Лечить будем.
Она ни в какую. Будь она в женском обличии, дело б шутя решалось. А она в брюках.
Тут я строгости набрался, да как прикрикну:
— А ну, Юлька, или как тебя там… Давай без чудес. Марш за перегородку и чтоб через минуту к нам босиком явилась.
Что ей делать? Тону моему командирскому покорилась, повозилась в углу за книгами и является. Глянул я — так и есть: на правой ноге пальцы — как сосульки. Мы ее на диван. У меня был некоторый опыт — одному долговязому немчуре огромные его лапы под Старым Осколом растирал. Он, как бегемот, ревел и по-немецки ругался, однако мне это как с гуся вода, ибо я немецкого не понимаю. Умаялся вконец, но все же его лапы сорок пятого размера от ампутации спас. Так то лапы были, а тут — нечто хрупкое, почти, можно сказать, ювелирное. Неизвестно как и подступиться с нашей мужской неуклюжестью. «Черт возьми, думаю, зачем только природа столь тонкие штуки производит?»
Глазкова Варя, хоть ее и не просили, первая за дело принялась. На колени перед подружкой опустилась и давай растирать, только, смотрю я, жалости много, а толку мало. Легонько так пальчики ее поглаживает, словно котенка по головке. Тут, к счастью, Васька вмешался. Варю в сторону.
— Дай-ка я возьмусь.
И взялся. Юлька тотчас же в крик и в слезу.
— Ой, не надо! Ой, мамочки!
Мне аж смотреть больно. А Васька трет и приговаривает:
— Терпи! Хочешь, чтоб пальцы тебе отрезали? Лишние они тебе?
Юлька губки прикусила, слезы градом, а терпит. А Васька дело делает и для пущей важности строжится:
— Плачь, сколько душе угодно, только не дергайся!
Через некоторое время смотрю — пальцы помороженные оживели и так разгорелись, что того и гляди от них диван затлеет.
— Все, — командую. — Хватит! А то кожу сдерешь.
Васька нехотя согласился, что хватит, а сам, между тем, так увлекся этой медицинской процедурой, что еще бы растирал да растирал.
С улицы шофер сигнал подал. Ваське уходить пора. И тут я заметил один его жест, весьма примечательный: Юлька уже на диване сидела и улыбалась. Улыбка у нее от уха до уха, рада, что все обошлось, а Васька наклонился и легонько так указательным пальцем со щеки ей слезинку смахнул.
— Теперь, — говорит, — все в порядке.
А я себе заметил: «У ней-то в порядке, а у тебя-то, брат, кажется, беспорядок начинается».
А он, лихая душа, уже от двери кричит:
— Иван Леонтич, пиши расписку: приняты на подотчет две красавицы в полном комплекте. — Честь отдал, и опять мне: — А побриться вам надо срочно. И весьма срочно…
Потрогал я щетину на подбородке — и верно, надо. А я и не замечал.
Так вот эти девицы из училища и поступили в полное мое распоряжение вплоть до восьмого марта. Это почище всяких сюрпризов. Кофейник на плиту, а сам чуть не бегом к Анастасии Андреевне. Тут уж не до амбиции ни ей, ни мне. Она на скорую руку кое-что мобилизовала. Все в корзинку. Притаскиваю. Освобождаю стол от газет и журналов, располагаю хлеб, яйца, сало и пирожки с капустой.
Девицы чуть пожеманились, чуть понекали, однако молодой аппетит красноречивее моих слов. Сели за стол, дружненько приступили к делу, а я поодаль. Газетку в руки, а сам поверх нее поглядываю.
Юлька успела и намерзнуться и наплакаться — уплетает без всяких манер. Смеется и рассказывает что-то. Любо-дорого посмотреть. Варюха на первый взгляд еще ребенок и, должно быть, святая простота. Юлька в платье успела переодеться, а эта в своем лыжном костюмчике — мальчишка и мальчишка. Ест и боится лишнего взять, как бы подругу не обделить.
Червячка заморили, тут и вопросы ко мне появились. Большое ли село и сколько читателей, есть ли клуб и ставят ли пьесы? Я все любопытство удовлетворил, только под конец Юлька мне настроение подпортила, наступив на больную мозоль. Возьми да и ляпни:
— А почему же у вас здесь телевизора нет?
— То есть, где же это, — спрашиваю, — здесь?
— В библиотеке.
Огорчила она меня своей бескультурностью, отбила охоту к разговору, да и стол к тому времени порядочно уже подчистили.
— Всего хорошего, — говорю. — Чашки смотрите не разбейте. За них меня Васицкий живьем проглотит. Они ему дороже матери родной. Завтра суббота, но у нас день рабочий. Кстати говоря, воскресенье тоже. К восьми утра быть в полной боевой готовности.
Строгость, я думаю, нужна. Без строгости — кто в лес, кто по дрова, мне коллектив нужен, а не квартет. Пожелал им спокойной ночи и вышел, однако в темных сенях оплошал, ключ на пол обронил. Пока, на колени вставши, шарил по полу, слышу из-за двери голос Юльки:
— По-моему, он немного того.
— Не заметила, — ответила Варя.
«О ком бы это?» — думаю. А Юлька продолжает:
— Ну как же: эти унты, как у летчика, шапка с ушами до пояса. Я такие видела в кино у комсомольцев тридцатых годов…
Тут только до меня дошло, что это обо мне. От этого моя радость несколько поубавилась. Ну, да ничего. Молодо-зелено.
Домой шел — как на крыльях летел. Вот, думаю, счастье-то привалило как раз вовремя. Со дня на день самая главная работа нагрянет. А Васицкий, растяпа, и тут маху дал, даже не звякнул, чтоб я хоть слегка подготовился.
Юлька постелила на столе. Под голову положила подшивку «Пионерской правды». А Варе совестно было лезть на стол. Улеглась на трех стульях. Вместо подушки взяла тома детской энциклопедии, поверх постелила лыжную куртку. Побежала, выключила свет, наощупь пробралась на свои стулья. Юлька спросила:
— Варя, как по-твоему, он интересный?
— Кто? Этот ветеринар?
— Во-первых, не ветеринар, а зоотехник. А во-вторых, знаешь, по-моему, именно такие люди и завоевывали Сибирь. Он настоящий мужчина.
— От твоего завоевателя каким-то лекарством пахнет, — улыбнулась в темноте Варя.
— Не лекарством, а дезинфекцией.
Варя не стала спорить, чем пахнет зоотехник. Подумаешь, проблема.
Проснулась Варя с ощущением, что больше не уснет. Открыла глаза и не увидела ничего, кроме темноты, и с внезапной леденящей ясностью вспомнила мать…
Это самое тяжелое — лежать вот так на спине, и некуда деваться от мыслей, нет ни работы, ни разговора, ни сна. Словно распятая своим горем. Если б кто-нибудь знал, как невыносимо бывает…
Снаружи доносились ночные звуки: далекий лай, треск бревен от мороза. И вдруг ей вспомнилось… Как она могла это забыть? Ведь она жила когда-то в деревне. Жила — это точно. И мама даже когда-то сказала: «В нашей деревне». Невозможно вспомнить, о чем именно шел разговор. И тогда эти слова ничего не затронули в ней, а сейчас вспомнила.
Всплыло из небытия… Или приснилось? Нет, не приснилось — это действительно было: несколько цветных кадров из прошлого… Тогда она была маленькая, по-мальчишечьи худая, и мать, когда мыла ее в черной душной бане, спрашивала:
— Варька, пошто ты такая тощая?
Вспомнила место, где стояла эта баня — на речном яру, головокружительную глиняную кручу, прохладный ветер снизу, вздувающий легкое платьишко, и стрижей, черными стрелами мелькающих вниз и вверх.
И еще лесной пожар где-то далеко и голубой остывший дым, лениво текущий по логу, и запах этого дыма.
И еще — она бежит по тропинке, босыми ногами ощущая холодную землю, и вдруг поперек тропинки огромный, как скала, серый лось. Настороженно оглянулся и ринулся прочь, сбивая мелкие сухие сучья осин… Как странно — эти воспоминания где-то лежали в ней, и еще, может быть, много других лежит, только она пока о них не знает.
Зачем они уехали в город? Когда это было? Теперь уже не у кого спросить…
Перед самым рассветом она еще раз проснулась от Юлькиного зова: