Квартиры в Узловой он не получил, и семья осталась в Москве. Так было даже спокойнее. Раз в неделю на машине Углеснаба Ласька ездил домой. Ни в семье, ни мне, ни кому-либо из других своих друзей он не сообщил о том, что делает на шахте. Вере он сказал, что поступил бухгалтером — служба сидячая, легкая, и, может быть, впервые за последние годы она была спокойна за мужа; даже поправилась и похорошела от этого.
Вере не приходило в голову сомневаться в Ласькиных словах, тем более, что прежде он никогда не лгал.
Мне кажется, что один человек был все-таки посвящен в Ласькин секрет. Я говорю о Феде. Во всяком случае, когда Вера, желая поддержать мужа, говорила о великой важности учета, он сразу отходил в сторону; а паровозу в спешном порядке был придан бар, сконструированный из обломка бритвы.
Как-то раз я зашел к ним. Федя лежал на животе, бар вгрызался в стенку у батареи парового отопления, и пол припудрила известковая пыль. Услышав шаги, мальчик поднялся, загораживая следы игры, и сумрачно взглянул на меня. Я спросил, во что он играет, и Федя торопливо, с непонятной воинственностью ответил:
— Конечно, в паровоз!
«Конечно» было его любимым словом.
— А зачем паровоз пробивает стенку?
— Потому что крушение! — после новой паузы, покраснев, с прежней воинственностью отозвался мальчик.
Во всяком случае, даже если Федя знал или догадывался, кем работает его отец, почему скрывает это от близких и какая опасность сопряжена для него с такой работой, то ни тогда, ни позже он никому о своих догадках не говорил, как бы принимая решение отца единственно возможным, и, раз приняв, всеми силами мальчишеского сердца поддерживал его.
С первых дней работы Ласька стал редактором шахтной стенгазеты «Подземные огни». Редакция располагалась рядом с шахткомом, в крошечной комнатке, где стояли потрепанный диван, очень похожий на тот, который некогда находился в канцелярии у Августа, две табуретки и дощатый стол с бумагой, тушью и красками. Над столом висела лампа с картонным козырьком.
Поднимаясь из шахты, совершенно вымотанный, Ласька шел в свои «Подземные огни». На двери вывешивалась самодельная табличка: «Тише! Тут работают!», и никто без крайней необходимости не тревожил в такое время редактора. Полежав час, другой и снова почувствовав себя человеком, Ласька шел к себе в общежитие или принимался за очередной номер стенгазеты.
Без этого «окопа», как он говорил, Лаське не удалось бы долго скрывать свое состояние от товарищей по работе и от близких. Домой он приезжал отдохнувшим, а шахткомовцы, открывая иной раз дверь каморки в этот первый, самый тяжелый час после смены, не прислушивались, как тяжело дышит редактор, и не задумывались, почему он лежит на диване неподвижно, с закрытыми глазами. Все ясно: человек думает. Что же еще делать редактору, если не думать?
Подробности этого последнего периода Ласькиной жизни я узнал позже. Хотя по условиям работы я много раз бывал в Подмосковном угольном бассейне, в те дни мы встречались с Ласькой не часто. Иногда казалось, что он даже избегает встреч. Может быть, происходило это потому, что ему трудно было все время играть роль умиротворенного бухгалтера. Но каждый раз при редких встречах оставалось ощущение, что Ласька счастлив. Таким я видел его только в первые коммунарские годы, когда он весь сиял от того нового, что после узкого мирка местечка заполнило его.
И все другие члены маленькой Ласькиной семьи казались счастливыми. По воскресеньям, если отец был дома, Федя с молниеносной быстротой заканчивал уроки, время от времени исподлобья бросая на отца взгляд и хмурясь, чтобы подавить улыбку, когда они встречались глазами, Ласька читал или правил стенгазетные заметки, а Вера хозяйничала, всем существом впитывая непривычную атмосферу спокойствия.
…«Подземные огни» выходили еженедельно; кроме того, почти каждый день на листках, вырванных из тетради, выпускались «молнии». Все номера стенгазеты переписаны двумя почерками: круглым, совершенно детским, с неровными буквами — Ласькиным, и каллиграфическим почерком заместителя редактора — горного мастера Николая Орлова.
Иногда можно проследить и третий почерк — свидетельство того, что стенгазета иной раз выпускалась не в помещении редакции, а в московской квартире редактора. Эти номера отличались еще и рисунками, чаще всего — карикатурами.
Когда я смотрю на газеты, мне вспоминается такая картина. Вечер. Я открываю дверь и вхожу. Все дома, но никто не оборачивается. Федя сидит за столом и рисует, Коля Орлов, поднимаясь на носки, осторожно, двумя пальцами, держит лампу за шнур, немного оттянув ее, чтобы свет падал на лист ватмана, Ласька стоит рядом с Орловым.
— Толстый? — не поднимая головы, строго спрашивает Федя.
— Именно толстый, — шепотом от уважения к художническому труду отзывается Орлов. — …И усы, Феденька, нарисуй…
Слышно, как перо царапает ватман.
— Ноги можно, чтобы кривые? — снова так же строго спрашивает Федя.
— Давай! — шепчет Орлов. — Будет знать, как в служебное время за пол-литровками гонять!
Но вопрос слишком ответственный, и Федор ждет, тяжело дыша от творческого напряжения.
— Можно кривые, — кивает наконец Ласька.
Я просматриваю номера стенгазеты и «молнии», всем — короткими заметками, стихами, карикатурами — напоминающие об одном: невыполнении плана добычи, растущем «минусе».
Сперва прорыв, судя по стенгазете, опасный, даже угрожающий; потом тон заметок становится спокойнее. Вместе с тревожными нотами, перебивая их, звучат торжественные, рядом с карикатурами появляются портреты передовиков; наконец, к весне, «молнии» начинают выходить реже, и это главный признак того, что дела налаживаются.
Ласька работал в третьей восточной лаве, одной из самых «капризных» и неблагополучных на шахте. Семнадцатого апреля перед окончанием вечерней смены врубовка остановилась. Надо было ее исправить, и Ласька послал своего помощника за механиком. В одиннадцать начиналась ремонтная смена, но ремонтники — Трофимов и Дежнев — молодой парень, только вторую неделю работающий на шахте, — почему-то запаздывали.
Ласька ждал. Он всегда выходил из лавы последним, очевидно для того, чтобы дать себе время немного отдышаться и подниматься не торопясь, когда некому тебя разглядывать и не перед кем делать вид, что ты себя чувствуешь прекрасно.
Подошел Орлов. Ласька попробовал встать на ноги и не смог — тяжело сел, почти упал. Очевидно, ему было намного хуже, чем обычно после работы, если он впервые за все время дружбы с Орловым пожаловался на свое состояние. Орлов посветил «шахтеркой», и его так испугало опухшее Ласькино лицо, что он хотел сразу бежать за врачом.
— Не надо! — попросил Ласька.
Когда Орлов посветил еще раз, первое, испугавшее его впечатление не вернулось. Выражение особого, одному только Лаське свойственного воодушевления и на этот раз изменило черты лица, придав ему обычный, почти мальчишеский облик.
— Давай полежим, если не торопишься, — предложил Ласька.
Довольно долго они лежали рядом у машины. Было слышно, как с кровли скатывается и падает вода. Еще несколько раз Орлов спрашивал, не пойти ли за врачом, но Ласька не отвечал. Украдкой посветив, Орлов видел, что Ласька лежит все в той же позе, с нахмуренным и, несмотря на это, таким даже торжественным лицом, что он не решался его потревожить.
Наконец послышались шаги и голос Трофимова, напевающего что-то; слов разобрать было нельзя.
— Непонятный человек, нелюдимый какой-то, — сказал Орлов.
— А поет хорошо, — отозвался Ласька, нехотя н с трудом поднимаясь.
— Это еще не главное…
Песня оборвалась. Ремонтники подошли и остановились. У Трофимова, как всегда, было угрюмое, не-выспавшееся лицо. Дежнев держался в тени, и глаза его хранили то недоумевающее выражение, какое бывает у новобранцев при выстрелах своих же орудий и у молодых шахтеров, всем, даже кожей головы чувствующих над собой стометровый пласт породы.