Так проходит очень много времени. В тени у собора показываются какие-то фигуры и медленно спускаются вниз по Махновской. Это вернулись те, кто преследовал бандитов.
Сапожник Троничев шагает впереди толпы, хромая больше чем всегда. Ветер треплет его цыганскую черную бороду. Длинный машинист Калугин и Яков Александрович, сильно наклоняясь вперед, тащат за собой пулемет; он грохочет колесиками, подскакивает на неровной мостовой. Бергман ведет на поводу оседланного вороного коня, свободной рукой отирая пот со лба. Толстая прачка тетя Саша из нашего дома, тяжело дыша, шагает позади, размахивая каталкой, как будто все еще с. кем-то воюет.
Толпа остановилась на углу. Пулемет последний раз прогрохотал колесами и замер у ног Калугина, подняв тупое рыльце вверх. Конь хрипит, бьет копытом, выгибает шею, стараясь вырваться, и маленький Бергман почти повисает на поводьях.
Толпа стоит молча; слышно, как тяжело дышат люди и хрипит конь.
— Па-а-па, пойдем домой, папочка! — тянет Лиля за рукав Бергмана. — Мне страшно!
— Как же я пойду, Лилечка? Разве такая огромная лошадь, такой красивый вороной конь поместится в нашей комнате? Ты спроси его — разве он поместится?
Конь косит на Лилю блестящим умным глазом. Небо темное; и это уже не от дыма. Между звездами плывет луна… Ночь на дворе, а люди стоят и не расходятся.
— Де же бильшовики? Де ж воны, червоноармейцы, я вас спрашиваю, люди добрые? — пронзительным голосом говорит толстая тетя Саша.
— Иди домой, деточка, — шепчет маленький сапожник, одной рукой успокаивая коня, а другой крепко держа повод. — Видишь — звездочки уже улеглись, а месяц ходит между ними и смотрит, все ли закрыли глаза. Иди спать, деточка.
Троничев поднимает с мостовой чепчик и осторожно надевает его на головку ребенку.
— Де ж воны? — еще раз спрашивает тетя Саша, поднимая к звездному небу руки с каталкой. — Де ж воны — бильшовики, червоноармейцы?
Калугин сидит на корточках у пулемета и возится с затвором. Люди переглядываются, не решаясь вслух заговорить о том самом важном, о чем напомнила тетя Саша. Переглядываются и прислушиваются.
— Кто это крикнул, что большевики пришли? — низким, гудящим голосом спрашивает Троничев.
— Товарищи! Дорогие граждане! — откликается Яков Александрович. — Большевики близко, и бандиты не вернутся. А если банда нападет еще раз до того, как Красная Армия войдет в Бродицы, то ведь мы сейчас не безоружны. Дружина имеет пулемет, гранаты, винтовки. Никакой паники, граждане…
…Ночь. Я лежу одетым; в такое время лучше не раздеваться. Ласька и Яков Александрович укладывают наши вещи: рубашки, белье, «Географию», где все «яти» переправлены на «е» и вычеркнуты все твердые знаки. На рассвете нам с Калугиным ехать на станцию, а оттуда — в Москву.
Скрипят половицы, и тихо двигаются две тени. Я лежу и думаю все о том же: кто это крикнул «большевики»? И какая сила в этом слове, если от него побежали вооруженные бандиты. «Боль-ше-ви-ки», — повторяю я по складам. За окном в черном бархатном небе мерцают крупные, чудесные бродицкие звезды, которых, может быть, я больше никогда не увижу. Завтра мы едем в Москву.
С МАТРОСАМИ
Солнце только что скрылось, но за железнодорожным полотном, под плоской, как примятая кепка, тучей светилось оранжевое пятно. Калугин шагал впереди, и высокая его фигура с длинными руками, в которых он нес наши вещи, напоминала весы с колеблющимся коромыслом.
У неосвещенного состава он остановился, открыл дверцу вагона и, когда мы устроились на верхней полке, еще раз повторил несложные наставления:
— Погрузка на рассвете. Если спросят, кто такие, отвечайте: по приказу Ревкома и лично товарища Варенухи; мол, не цепляйтесь до нас.
На прощанье Калугин вынул из кармана ломоть хлеба и разломил пополам:
— Пожуйте, если заскучаете…
Мы остались одни. Замолкли звуки шагов, хлюпающих по лужам, шаркающих по гравию. Совсем стемнело. Оранжевое пятно исчезло, как будто у горизонта кто-то нахлобучил кепку на самое лицо.
Я придвинулся к Лаське и сразу уснул.
Среди ночи мы проснулись. В глаза светил фонарик, и необыкновенно громкий голос спрашивал из темноты:
— Какие-такие, товарищи граждане?
— С разрешения Ревкома и лично товарища Варенухи! — сонной скороговоркой отозвался Ласька.
Фонарик проплыл в глубину вагона. За окнами лил осенний обкладной дождь. С шумом и грохотом вагон заполняли матросы в мокрых бушлатах. Глаза привыкли, и в предрассветных сумерках мы увидели, как, ступая осторожными маленькими шагами, двое матросов внесли на носилках человека, прикрытого черной флотской шинелью.
Все поднимались и вытягивались, провожая глазами раненого.
Через минуту матросы с короткими карабинами за плечами ввели молодую женщину в белом халате. Огромного роста парень в кожухе крепко прижимал к груди кипятильник, а за ним моряк без бушлата, в полосатой тельняшке нес больничный шкафчик.
— Разбойники! Бандиты! — задыхаясь, повторяла женщина, пытаясь вырваться.
Матросы постлали на нижней полке шинели и бережно уложили раненого. Он молчал и не двигался: спал или потерял сознание.
Матрос с фонариком шагнул к женщине и остановился перед нею, вытянув руки по швам.
— Вы командир? — спросила она, поднимая мокрые от слез глаза. Матросы держали ее за руки, и женщина сильно тряхнула головой, откидывая волосы, свесившиеся на лоб. — Я же не врач, а сестра эвакопункта. По какому праву вы увозите меня? Вы командир? Я хочу с командиром говорить.
— Никак нет, сестрица, командир вот он, раненый лежит… А я, дорогой товарищ Анна Васильевна, рядовой революции Петр Баскин! — Матрос говорил медленно, стараясь смягчить непомерный голос и придать ему возможный оттенок нежности: — Не могли мы товарища Родионова оставить тут, чтобы враг, ранивший его в грудь, насмехался над ним.
Баскин замолчал.
Выстрелы то приближались, то удалялись. Пулемет бил совсем рядом. Огромный матрос установил кипятильник и с озабоченным видом открыл на мгновение кран. В облаке пара короткой струей выбился кипяток. Матрос в тельняшке, тонкий и стройный, продолжал почему-то стоять, держа на весу шкафчик, где, перекатываясь, звякали хирургические инструменты.
В вагоне пахло йодом, карболкой, словом — больницей.
— Как же оставить, если не сегодня-завтра станцию сдадут под превосходящим натиском врага? — продолжал Баскин. — И не можем мы командира без медицины везти!
— Скажите своим варварам, чтобы они хоть руки отпустили! Или меня до Москвы так будут держать?.. — отозвалась Анна Васильевна. — Я не убегу, куда мне убежать… Вот и поезд тронулся.
Она глубоко вздохнула и села на краешек скамейки.
— Давай, Коля! — скомандовал Баскин.
Парень в тельняшке расстался наконец со шкафчиком, пригладил ладонью густые темные волосы и, побледнев от волнения, глядя в колеблющийся пол вагона, прочитал:
Поезд ускорял ход. Промелькнула, провожаемая певучим Колиным голосом, старая водокачка, сложенная из серого камня, аллея облетевших ветел, согнутых ветром, дальняя гряда леса, за которой лежат Бродицы. Вспомнилась любимая присказка Якова Александровича: «Бродицы, Бродицы, где же они бродят? Что они теряют, и что они находят?»
Мы отправлялись в дальний путь, в Москву. Вагон покачивался все сильнее. Баскин переводил обеспокоенный взгляд с бледного Колиного лица на Анну Васильевну.
— У вас и поэт свой? — удивилась сестра.
— Так точно! — оглушительно громко и радостно отрапортовал Баскин, уловив слабую улыбку в строгих глазах сестры. — Все роды оружия! Только насчет пули так надо понимать: рваное осколочное ранение в грудную полость, — шепотом добавил он, наклоняясь к уху сестры. — На вас вся надежда, голубушка…