– Люди! Волки, а не люди. А волки, их и нужно понимать, как волков. Вон, в первый большевизм было: арестовали большевики тридцать фабрикантов и банкиров, посадили в подвал. Наш союз металлистов поручился за них, заставил выпустить. А при немцах устроили мы концерт в пользу безработных металлистов, пришли в союз фабрикантов, а они нам – двадцать пять рублей пожертвовали. Вот какие милостивые! А мы-то, дураки, их жалели! Таких, как вы, слушались. Поумнели теперь. Тех слушаем, что вправду за нас… Нет, овцам с волками в мире не жить никогда: нужно волчьи зубы себе растить.
И Катя не могла достучаться до того, что ей было нужно. Не злоба тут была, как у того матроса, а глубоко сидящее отношение именно, как к волкам. Чего злобиться на волков? Но призывы Кати к благородству и великодушию звучали для ее собеседника так же, как если бы Катя говорила ему, что волкам в лесу холодно, что у них есть маленькие волченята, которых нужно пожалеть. И все рассказы Кати о зверствах и несправедливостях в отношении к буржуазии он слушал с глубочайшим равнодушием: так вот слушали бы век назад русские, если бы им рассказывали о страданиях, которые испытывали французы при отступлении от Москвы.
Катя устало спросила:
– Вы сами, значит, коммунист?
– Ну, конечно.
– И много у вас на заводе коммунистов?
– Коммунистов не так, чтоб много. А много сочувствующих и склоняющих. Склонить всякого легко, только поговорить с ним. Ты что, имеешь какую на заводе собственность? А у себя дома имеешь? Койку, да пару табуреток? А дом у тебя есть свой? Будет когда? – Никогда. – Ну, вот, значит, ты и коммунист.
Катя шла по набережной и вдруг встретилась – с Зайдбергом, – с начальником жилотдела, который ее отправил в тюрьму. Такой же щеголеватый, с тем же самодовольно извивающимся, большим ртом и с видом победителя. Катя покраснела от ненависти. Он тоже узнал ее, губа его высокомерно отвисла, и он прошел мимо.
– Эй, ты! – раздался с улицы повелительный окрик. Ехало три всадника на великолепных лошадях; на левой стороне груди были большие черно-красные банты.
– Что скажете, товарищи? – отозвался Зайдберг.
– Где тут у вас продовольственный комиссариат?
– Вот сейчас поедете по переулку наверх, потом повернете вправо…
– Веди, покажи.
Зайдберг холодно ответил:
– Я извиняюсь, товарищи. Я ответственный советский работник, и мне некогда.
Панель зазвенела под подковами, усатый всадник наскочил на Зайдберга и замахнулся нагайкой.
– Веди, сукин сын! Разговаривать еще будешь? Живо!
– Но позвольте, товарищи, я вам…
– Ну!!
Нагайка взвилась над его головой. Лицо Зайдберга пожелтело, губа уныло отвисла. Он слабо пожал плечом и повернул со всадниками в переулок.
И везде на улицах Кате стали попадаться такие всадники. У всех были чудесные лошади, и на груди – пышные черно-красные банты.
Это вступил в город отряд махновцев. Советская власть радушно встретила пришедших союзников, отвела им лучшие казармы. Они слушали приветственные речи, но глаза смотрели загадочно. Однажды, когда с балкона ревкома тов. Маргулиес говорил горячую речь выстроившимся в два ряда всадникам, один из них, пьяный, выхватил ручную гранату и хотел бросить на балкон. Товарищи его удержали.
В городе участились грабежи. Махновцы вламывались в квартиры и забирали все, что попадалось на глаза.
Под вечер Катя стирала в конце сада. На жаровне в тазу кипело белье. Любовь Алексеевна крикнула с террасы:
– Екатерина Ивановна! Вас спрашивают.
По аллее из пирамидальных акаций шла, щурясь от заходящего солнца, высокая бледная девушка. Катя остолбенела, не веря глазам. Девушка шла с улыбающимся лицом, и с взволнованным ожиданием глядя на Катю.
– Вера!!
Все забыв, с мокрыми, мыльными руками, Катя бурно бросилась ее целовать.
Они смеялись, плакали. Сели на скамейку, задавали друг другу вопросы, и опять начинали целоваться.
– Как ты сюда попала?
– Из центра послали нас в Крым, целую партию ответственных работников… А ты работаешь с нами?
– Да, в Наробразе.
– Как я рада!
Вера жадно расспрашивала про отца, про мать. И, поколебавшись, спросила:
– Захотят они меня видеть?
– Мама, – конечно. А папа… – Катя печально опустила голову. – Он о тебе никогда не говорит и уходит, когда мы говорим. Он не захочет.
Вера страдающе прикусила губу.
– А маму мы, лучше всего, устроим, чтобы сюда приехала. Ты где будешь жить?
– Еще не знаю. Пока остановилась в «Астории».
– Ой, в «Астории»!.. Перебирайся ко мне.
Вера ужасно обрадовалась.
– Вот хорошо, Катюрка!
– Только вот что: в жилищном отделе сказали, что мне не позволят выбрать сожительницу, а пришлют сами. На днях был жилищный контролер…
Вера спокойно усмехнулась.
– Не беспокойся, пропишут без всяких разговоров. Я скажу по телефону.
– А ты знаешь, что со мною там было? – Катя, волнуясь, рассказала о своем столкновении с начальником Жилотдела, и о том, как прорвалась «хамским царством», и как сидела в подвале.
Лицо Веры стало холодным.
– Какой у тебя, Катя, жаргон вырабатывается! Совсем, как у «объединенных дворян». Из-за того, что с тобою так поступили в Жилотделе, неужели вообще можно говорить о хамском царстве?
Катя замолчала и изумленно глядела на Веру.
– Из всего, что я тебе рассказала, тебя только это возмутило!.. Ну, а как он поступил? Как этих несчастных женщин гноят в темном подвале? Да и только ли это!
Катя рассказала о резолюции Искандера на прошении Миримановой, о генерале, задушенном в больнице санитаром. Глаза Веры как будто задернулись непроницаемою внутреннею пленкою.
– Да ведь с этим генералом, может быть, вовсе и не так. Кто видел, что его задушил санитар? Показалось со страху этой твоей фельдшерице. Столько сейчас везде сплетен про нас!
Катя враждебно возразила:
– Но почему же ты заранее, ничего не зная, утверждаешь, что ничего такого не было? Ну, а эта гнусная резолюция Искандера? Ее-то я уж сама видела, сама читала. Это уж факт!
– Ну, а по существу-то, – ведь он оказался прав в конце концов, деньги они внесли. А потом: отдельные эксцессы, конечно, всегда возможны…
– Отдельные? Эх, Вера! А что ваши пленники валяются в подвалах на каменном полу, в темноте, без прогулок, – это тоже отдельный эксцесс?
– Нет, это, конечно, нехорошо… Но ведь власть только что утвердилась. Конечно, всё сразу не успевают организовать, недочетов много. Первые недели всегда самые ужасные и совершенно анархичные. Вот теперь с нами приехал новый предревком, он понемножку все наладит.
Катя пристально поглядела Вере в глаза и круто замолчала. Вера, такая прямая и честная, – и это виляние, это казенное стремление оправдать, во что бы то ни стало!..
Она сняла с жаровни таз и стала готовить ужин.
Ужинали, пили чай. Перестали говорить о том, что их разъединяло, и опять явилась сестринская близость. Легли спать в одну постель, – Катю поразило, какое у Веры рваное белье, – и долго еще тихо разговаривали в темноте.
Назавтра Вера с убогим узелком своего имущества перебралась к Кате. Ордер в Жилотделе она без всякого труда получила вне очереди.
Вечером Вера, между прочим, сказала Кате:
– Да, знаешь, сегодня Корсаков, предревком новый, осмотрел помещения арестованных. Верно, – даже топчанов нет, прогулок не дают. Вообще, настоящая, как ты говоришь, Иродова тюрьма. Такое безобразие! Сместил начальника тюрьмы и отдал его под суд.
– Ты ему все рассказала?
– Ну да.
– О, Верка, значит, с тобою еще можно жить! А я вчера вынесла впечатление, что тебе до всего этого и дела нет.
На одном из запасных путей узловой станции стоял вагон штаба красной бригады. Был поздний вечер воскресенья. Из станционного поселка доносились пьяные песни. В вагоне было темно, только в одном из купе, за свечкой, сидел у стола начальник штаба и писал служебные телеграммы.