Ответ поэта, насколько его можно было понять, собрав по кусочкам (ибо выходил он по чуть-чуть, в перерывах между приступами удушья), был следующим:

— Это моя... моя... вы убьете меня... ошибка... я говорю, ошибка... я... я... вы задуш... я говорю... я его...

— Убил, я полагаю, — докончил его противник, тут же «перекрыв» то скудное поступление воздуха, которым до сих пор еще позволял своей жертве пользоваться, — и столкнул вниз. Никаких сомнений. Говорят ведь люди, что кто-то этим вечером спал с моста. — Он повернулся к констеблю. — Это наверняка был несчастный официант. Занесите мои слова в протокол! Отныне этот человек мне больше не друг. Никакого снисхождения к нему, констебль! Не надо щадить моих чувств!

В этот момент со стороны поэта послышалось несколько сдавленных звуков, которые, когда в них вслушались, были поняты так:

— Для него... было... слишком много... совсем... это... совсем... упился...

— Жалкий человечишка! — сурово перебил его Маггл. — Он ведь не сам убился, это же ты его убил? Ну, а что потом?

— Это его совсем... совсем... свалило с ног... — продолжал незадачливый Шмитц совершенно бессвязно, как в забытьи, но был внезапно прерван потерявшим терпение констеблем, после чего вся компания приготовилась двинуться в город.

Но тут на сцене возникло неожиданное действующее лицо, которое разразилось речью, замечательной более своим пылом, чем риторической отточенностью.

— Я только что услышал... Я там дрых под столом... приняв больше, чем смог выдержать... Он так же не виноват, как и я... Черт возьми! Я даже более живой, чем вы, любезные!

Эта речь произвела на слушателей различное действие. Констебль молча выпустил пойманного, сбитый с толку Маггл пробормотал: «Это невозможно! Сговор... Лжесвидетельство... Посмотрим, что они скажут на выездной сессии...», в то время как счастливый поэт бросился в объятия своего избавителя, восклицая срывающимся голосом:

— Нет, с этой минуты не разлучаться никогда! И преданно любить друг друга! — На это заявление официант отнюдь не откликнулся с той сердечностью, которая, может быть, от него ожидалась.

Позднее тем же днем Вильгельм и Сьюки сидели, беседуя, в компании официанта и нескольких друзей, когда неожиданно в комнату вошел раскаивающийся Маггл. Он положил на колени Шмитцу сложенный лист бумаги и глухо произнес тронувшие всех слова: «Будьте счастливы», — после чего исчез, и более его никто не видел.

Просмотрев бумагу, Вильгельм вскочил на ноги. В возбуждении он бессознательно произнес экспромтом следующие стихи:

«Знай, Сьюки! Нам купил он, этот Маггл,

Своих деяний мерзость осознав,

Патент на обладание пивной.

Теперь мы сможем людям продавать

Табак и портер, пунш, вино и эль!» 

На сим мы его оставим; а в его дальнейшем счастье решится ли кто сомневаться? Не заполучил ли он Сьюки? А заполучив ее, удовлетворился вполне.

Перевод Кирилла Савельева

ВИЛЬГЕЛЬМ ФОН ШМИЦ

Глава I

Так было всегда

Старинная пьеса

Дневной зной уже уступал место прохладе ясного вечера, и морские волны омывали причал с убаюкивающим шелестом, рождающим в поэтических умах родственные идеи движения и употребления спиртных напитков, когда два путника, которых увидел бы любой, кто решил посмотреть в эту сторону, приблизились к уединенному городку Уитби по одной из тех крутых троп, удостоенных названия «дорога», которые, как предполагается, первоначально были сооружены по довольно-таки фантастическому образцу труб, направленных в бочку для сбора дождевой воды. Старший путник был мужчиной средних лет с землистым, измученным заботами лицом, украшенным тем, что издали часто принимали за усы; на его голове сидела бобровая шапка сомнительного возраста и почтенного, если не респектабельного вида. Младший, в котором проницательный читатель без труда узнает героя моей истории, имел телосложение, которое едва ли можно забыть, увидев однажды: некоторая склонность к тучности была лишь незначительным изъяном по сравнению с мужественным благородством очертаний, и, хотя строгие законы красоты могли бы потребовать несколько более длинных ног для того, чтобы сделать его фигуру более пропорциональной, а его глаза должны были бы лучше сочетаться друг с другом, однако для тех критиков, которые свободны от вкусовых ограничений — а таких много, — для тех, кто мог закрыть глаза на недостатки его фигуры и подчеркнуть ее достоинства — хотя немногие могли справиться с этой задачей, — и, превыше всего, для тех, что знал и ценил его характер и верил, что мощь его разума превосходит способности его современников — увы! таких еще не нашлось, — для них он был самим Аполлоном.

Что с того, если будет вполне уместно заметить, что его волосы были слишком грязными, а его руки слишком давно не прикасались к мылу? Что его нос задран слишком высоко, а воротничок рубашки опущен слишком низко? Что его бакенбарды заимствовали весь цвет с его щек, не считая того немногого, что перешло на жилет? Такая банальная критика недостойна внимания любого, кто претендует на завидный титул ценителя прекрасного.

Его звали Уильямом, а его отец имел фамилию Смит, но, хотя он представлялся многим из высших кругов Лондона как «мистер Смит из Йоркшира», к сожалению, ему не удалось привлечь к себе общественное внимание в той мере, как он заслуживал: некоторые спрашивали его, как далеко в прошлое уходит его родословная, другие грубо намекали на то, что его положение в обществе не является совершенно исключительным, а саркастические расспросы третьих, касающиеся сомнительной принадлежности его семьи к пэрскому сословию, на которую он якобы собирался объявить свои притязания, пробудили в груди благородного юноши пылкое стремление к высокому титулу и родству со знатью, которым его обделила жестокая Фортуна.

Так в нем зародилась идея о вымысле, который в его случае нужно считать не более чем поэтической вольностью и посредством которого он вступил в мир под громким именем, указанным в названии этой истории. Этот шаг уже заметно увеличил его популярность — обстоятельство, которое его друзья прозаически сравнивали с «новой позолотой на фальшивом соверене», — но которое он сам более возвышенно сравнивал с «фиалкой бледною в долине мшистой // воссевшей вместе с королями», хотя, как принято считать, фиалки от природы не предназначены для такой участи.

Путники, погруженные в свои мысли, шли по крутой дороге в полном молчании, если не считать тех моментов, когда необыкновенно острый камень или неожиданная рытвина вызывали невольный вскрик боли, убедительно демонстрирующий связь между Разумом и Веществом. Наконец молодой путник, с трудом отвлекшись от тягостных раздумий, нарушил ход мыслей своего спутника внезапным вопросом: «Как думаете, сильно изменился ее облик? Хотелось бы надеяться, что нет».

— Кто? — раздраженно отозвался старший; потом, торопливо поправившись и проявив тонкое знание правильной речи, он заменил свой вопрос выразительной фразой: — Кто эта «она», о которой ты говоришь?

— Тогда забудьте, — попросил молодой человек, чья натура была настолько поэтичной, что он никогда не переходил на обычную прозу. — Забудьте все, о чем мы говорили только что… Поверьте лишь: она всегда живет в моих мыслях!

— Только что! — язвительно повторил его друг. — Прошел уже целый час с тех пор, как ты последний раз открыл рот.

Молодой человек кивнул, соглашаясь с ним.

— Уж целый час прошел? Да, верно, верно. Мы проходили через Лит, как я припоминаю, и я тихо нашептывал на ухо сонет трогательный тот, посвященный морю, что я недавно написал, с началом вот таким: «Ревет, вздымается, ярится океан, и мачта гнется…»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: