2

В Казань прибыли спозаранку. Давид Исаевич помог соседке донести баул и, прощаясь с ней у зала ожидания, почувствовал облегчение от того, что лишается ее общества, ее назойливой дотошности. Посеяла в нем смуту спутница, и теперь он словно бы сваливал камень с сердца. Но какая-то тяжесть все-таки осталась. Давид Исаевич понял это, очутившись на пустынной привокзальной площади с сырым, видимо от ночного дождя, асфальтом и одинокой витриной «Союзпечати». Томило ощущение, очень сходное с тем, какое он испытывал в такой же рассветный час двенадцать лет тому назад, примчавшись сюда на тревожный зов мамы: «Немедленно приезжай — серьезно болен папа». Тогда Давид Исаевич внезапно застыл здесь возле трамвайной остановки, у этой же витрины. Костеневшие губы многократно повторяли имя отца в черной рамке газеты. Рука сама по себе комкала мамину телеграмму.

Нынче не то, нет как будто безысходности, беда еще, возможно, повернет вспять, а в груди между тем ныло не меньше. Упорно старался Давид Исаевич взбодриться, но переспорить себя не так-то легко. До сих пор неосознанная прелесть каждого приезда сюда состояла в том, что всегда и неизменно в отчем доме на Привольном переулке Калугиной горы его ждала мама. Переступив порог, он тут же окунался в забытый мир детских ощущений. В этом доме можно расслабиться и позволить вести себя иногда по-детски. Теперь она в больнице. И что ее там ждет?

Из-за крутого поворота, предостерегающе звеня, стуча колесами, вырвался трамвай. Второй номер. Мамин. На нем она до пенсии ездила в свою поликлинику, на колхозный рынок. Ей нравился плавный, убаюкивающий ход двойки, привлекали обтянутые дерматином кресла с чуть откинутыми назад спинками, на которых очень удобно сидеть.

До появления трамвая Давид Исаевич, обремененный грустными думами, почти не замечал утренней прохлады. Подкативший вагон заставил его очнуться.

Весь маршрут вдоль наримановского и кировского бульваров, по мосту через Булак, сквозь Кольцо, мимо кинотеатра «Вузовец» Давид Исаевич ехал один. Он согрелся и с любопытством разглядывал празднично расцвеченные улицы. Сойдя на своей остановке, Давид Исаевич направился к Привольному переулку.

У перекрестка он взглянул на электрические часы, прикрепленные к кронштейну свежевыкрашенного столба. Засомневался Давид Исаевич: стоит ли будить сына в такое раннее время? Потом у него целый день будет болеть голова. В больницу тоже пока не пустят, да и не хотелось предстать перед мамой с пустыми руками. Припасенная для нее путевка в санаторий — это на будущее, а сейчас главное принести ей что-нибудь вкусненькое. Он потрогал пальцами колючий подбородок и решительно повернул в противоположную сторону, навестить могилу отца.

Безмолвствовало кладбище на Арском поле. По едва заметной, заросшей стежке, осторожно огибая безвестные, запущенные холмики, Давид Исаевич пробрался к родной могиле.

Вокруг поднималась зелень, мягкая, ласковая. Даже лопухи и крапива, не то в дождевых каплях, не то в спящей росе, казались привлекательными и нежными.

Давид Исаевич постоял немного, облокотившись об ограду, которая опять посерела от ветров и ненастья, затем перелез через нее и принялся прибирать вокруг надгробной плиты.

Каждую весну мама сама убирала могилу. Однажды, случайно оказавшись в Казани весной, Давид Исаевич проводил ее сюда. Шла она по погосту, словно по своей усадьбе, — хозяйкой. Деловито расплела проволоку, державшую калитку взаперти, привычно потянула на себя створку, протиснулась вовнутрь и прежде всего, присев на корточки серьезно, обстоятельно доложила отцу о делах своих, о детях, внуках. «Сегодня и Додик к тебе пришел. Вот он со мною рядом», — сказала напоследок, оглянувшись через плечо.

Вспомнив ее тогдашний напряженно испытующий взгляд — понимает ли сын ее и принимает ли такой? — Давид Исаевич сжал зубы. Он с трудом удерживался от желания опуститься на колени и прошептать: «Возле тебя я, папа…» Старался думать о земном. Хорошо бы подремонтировать плиту, цемент начал крошиться, а времени в обрез. Через день-два возвращаться, завершать работу в институте.

Достав носовой платок, Давид Исаевич потер холодную доску с надгробной надписью: «Лучший памятник тебе — наши жизни. Пусть они будут достойными твоей — чистой, честной, благородной». Долго не соглашалась мама ставить гранит на могиле:

— Посадили деревца вокруг, растут. Чего еще надо? Плохая разве память? А лишняя копейка завелась, используйте с толком, для живых.

Но в тот раз ее не послушали.

До сих пор Давиду Исаевичу казалось, будто он хорошо знал отца, его характер, помыслы, чувства, но сейчас, словно впервые и как посторонний перечитывая на мраморе надпись, которую сам же сочинил, он поймал себя на мысли, что осведомлен о родителе очень даже неполно. Тихий, скромный работяга-бухгалтер, воевал с хапугами и стяжателями, стерег народное добро. Разве это все? Давид Исаевич попытался представить отца рядом, под трепетной листвой березок. Понравилось бы ему здесь? Любил ли он мир с его разноцветьем, запахами, звуками, ликованием? Неизвестно. Опустил голову Давид Исаевич. Все было как-то недосуг поглубже заглянуть в душу отца. Теперь поздно, не наверстать.

Где-то за спиной, проснувшись, застрекотала синичка, ей ответила другая, третья…

Давид Исаевич поискал их глазами и увидел одну взъерошенную птаху на качающейся березовой ветке.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: