6

В окно заглядывало солнце.

Причесывая пушистые с сединой волосы, мать на какое-то мгновение задержала взгляд на веселых бликах на подоконнике. Улыбка тронула ее шершавые, потрескавшиеся губы.

Давид Исаевич смотрел на нее, и сердце его оттаивало.

— На воле-то как хорошо! — произнесла она со вздохом и скосила глаз на сумку, доверху наполненную снедью. Затем воткнула подковоподобный гребешок в волосы на затылке, потерла бледные ладошки:

— Дал бог хорошего гостя, то и мы поживимся.

Она осторожно поднялась.

И опять горький ком подступил к горлу Давида Исаевича. Он привык к тому, что мать намного меньше его ростом, и никогда до сих пор не огорчался этим, возможно, потому, что обладала она внушительной, вызывавшей почтение полнотой. А сейчас она стояла рядом, словно чужая старушка, — худая до неузнаваемости. Просторный больничный халат, особенно подчеркивал ее худобу. «Истаяла, — ужасался сын. — Былинка сухая». Бывало, когда он перелистывал старинный семейный альбом и рассматривал фотографии мамы в юности, он с трудом верил, что стройная, изящная девушка с черными локонами — его мать. Давид Исаевич никак не мог представить маму тоненькой. И вот она оказалась такой наяву — маленькой, хрупкой.

— Пойду руки ополосну, — произнесла она, пошатнувшись.

Давид Исаевич поддержал ее:

— Проводить?

— Нет. Я сама! — сказала мать и вышла из палаты.

Пожилая соседка покачала головой:

— Мается, сердешная.

— И где терпенье берет? — вторила ей смуглянка.

Неужели стряслось самое худшее?

Вернулась мать и подозрительно, с укоризной поглядела на своих соседок.

— Нажаловались? Успели? Эх вы, — пожурила она их и села на кровать. — Ну-ка исследуем, что ты приволок, Додик. Подвинь-ка сюда поближе сумку.

Облизывая украдкой губы, мать наклонилась над ней и принялась вытаскивать содержимое. Прикроватной тумбы не хватило, чтоб расставить всю принесенную снедь. Она приоткрыла дверцу тумбы, обшарила верхнюю и нижнюю полки, что-то переставила, сдвинула, улыбнулась мимоходом сыну, решая, куда девать принесенное им добро. Блюда одно другого привлекательней. Она повертела в руке банку с куриным бульоном. Очень аппетитный вид. Лучше всего съесть сейчас. Длинным, чуть искривленным, сильно заострившимся носом уткнулась в сковородку с судачком, понюхала его, перевернула с боку на бок — не подгорел ли? Творог, размятый в сметане, обильно припорошенный сахарной пудрой, тоже дразняще манил. Желание насытить себя всем этим немедля все увеличивалось. Доставая компот, мать снова благодарно, с надеждою взглянула на сына: приезд его, возможно, прекратит ее великий пост?

— Подвели меня больничные повара, поголодать заставили, — произнесла она дрожащими губами. — Ихнюю пищу едва в рот протолкнуть могу. Теперь оживу. Раз ты тут, я скорехонько оклемаюсь.

В этот миг и Давид Исаевич верил, что исцеление мамы не за горами, что здоровье ее пойдет на поправку. Он с таким же радостным чувством, какое всегда навевала на него добротно сделанная работа, ждал той минуты, когда она начнет наконец пробовать его стряпню, традиционно восторгаясь ею и громко расхваливая. Но мать вдруг, спохватившись, резко обернулась к своим соседкам по палате:

— Выручайте, голубоньки. Налетайте!

Ни молодая смуглянка, ни толстогубая пожилая соседка не вняли призыву матери, каждая из них, оправдываясь, распахивала дверку своей тумбы и показывала Давиду Исаевичу собственные нескончаемые припасы. Все же мать заставила их взять у нее по отборному яблоку и выпить компот. Лишь после этого она сама принялась за еду.

Получилось именно так, как Давид Исаевич ожидал: мать громко выражала свое изумление всем, что подносила ко рту, прежде даже, чем клала на язык. Наверно, один лишь вид своей, домашней, наполненной до краев посуды производил волшебное воздействие на нее.

— И когда ты успел все приготовить? Ловкач! Салфетки принес? Нет? Принеси обязательно, — приказала она, вытирая губу кончиком полотенца и придвигая к себе солонку: салат показался ей пресноватым.

Удовольствие ее, однако, длилось недолго.

— Больше не могу, — жалобно произнесла она. — Видит око, да зуб неймет.

— Невкусный получился салат? Недосмотрел, — растерянно сказал сын. — Я ведь не мастер, а дилетант. Проморгал.

— Нет, Додик, ты тут не виноват. Тогда ешь, когда рот свеж, — уголки губ матери скорбно опустились. — Может, еще захочу. Наверное, еще захочу.

Это уж она старалась убаюкать тревогу сына.

Съежился Давид Исаевич, похолодел. Превозмогая подавленность, вновь подкравшуюся к ней, она легонечко потрепала его волосы, как в детстве.

— Не бойся, — сказала она, едва сдерживая слезы. Заплакать теперь ей никак нельзя было. — Десять лет тому назад я с печенью хорошо справилась. Победим и сейчас. Неужели оплошаю. Делать-то мне больше нечего — полеживай и воюй с хворью.

— Чтобы драться — сила нужна.

— В том-то и загвоздка вся. Нельзя слабеть, а отрыжки удручают. Знаешь, почему меня тошнит? Вчера рентген показал — пища в желудке задерживается. Целые сутки до того не ела, а пища там. Понимаешь? Отсюда и спазмы, и рвота, и все прочее.

— Врачи тебе это сказали?

— Я, правда, только фельдшер, но кое в чем сама разбираюсь. Будем биться до последней возможности.

Эти заверения матери ничуть не обрадовали Давида Исаевича. Напротив. Если она начинала выражаться воинственно, он всегда настораживался. Значит, невмоготу ей. Давид Исаевич поскучнел. Успокаивало лишь одно: обнаружен главный очаг недуга. Когда знаешь, чего надо опасаться, можно, по крайней мере, что-то предпринять. Неизвестность гораздо хуже. То, что заболевание весьма грозное и ничего хорошего не предвещает, Давид Исаевич не знал. Не осознавала, должно быть, этого и мать.

— Без тебя тут случались денечки, когда я совсем хорошо себя чувствовала, — стала докладывать мать. — Сначала решила не ложиться в больницу — тоска. Дома на крылечко выйдешь или на террасу, какое-никакое разнообразие. За домашними делами волей-неволей отвлечешься. Я ведь привыкла все всегда делать сама. Твой Леонтик хоть и норовил помочь мне, тем не менее либо то у него не так выходит, либо это, показывать надо, уж лучше сама.

Давид Исаевич напряженно вслушивался в слова матери, но они не приносили успокоения.

— В больницу меня вынудили лечь сильные боли, спасу от них не было, — продолжала мать. — Поначалу считала, что появляются они от усталости. Чуть притомлюсь, они тут как тут. Хотела перехитрить их отдыхом. Леонтик в техникум, я — на боковую, спать. Дудки. Приходят, черти полосатые, когда им заблаговолится. Никакой вроде причины. Лимоны мне очень помогали, есть в них что-то целительное. Надоели, поверишь ли, оскомину набила, да и портятся быстро, плесневеют, а вы шлете и шлете. Я волнуюсь, а Леонтик посмеивается, говорит, чтоб я не расстраивалась — он их съест.

Представил себе Давид Исаевич наследника, подтрунивающего над бабушкой, и ее — сконфуженную, озадаченную. Вздохнул. Как же быстро летят годы! Ведь, кажется, совсем недавно был он таким же юным, как Леонтик, и тоже порою подшучивал над ней.

Давид Исаевич легко представил себе, как Леонтик собирается в техникум. Будучи молодым, Давид Исаевич почему-то досадовал на мать за чрезмерную заботливость. Почти каждое утро она без устали доказывала необходимость сытного разнообразного завтрака для тех, кто занят умственным трудом, тем более для растущих, не окрепших еще людей, которые учатся. Он наедался раньше, чем матери хотелось, и ему приходилось всяческими хитростями усыплять ее бдительность. Она ни за что бы не выпустила его из-за стола, если б заметила, что съедает он не все, что поставлено перед ним.

Мама и Леонтика провожала, так же как и его когда-то, — стоя на террасе, глядя вслед до тех пор, пока он не скроется в переулке за соседским забором, и трижды шепча ему вослед:

— Еворехихо!

Это древнееврейское напутствие Давид Исаевич слышал за своей спиной каждый раз, когда уходил или уезжал из дому. Он не расспрашивал, что означает это, видимо, магическое для нее слово, и до сих пор не знал точного смысла, но догадывался: выражало оно, несомненно, пожелание добра, успеха, счастливого пути.

Мысленно представил Давид Исаевич, как мама, проводив внука, возвращалась в комнату и забиралась на деревянную раскладушку с высокими ножками, которая старчески скрипела. Хорошей, никелированной широкой кровати — на ней она спала с отцом — мать суеверно избегала.

— Ты нагрянул как гром с чистого неба, — произнесла мать, прервав мысли Давида Исаевича. — Я Леонтика ждала сегодня. Не тебя.

— Придет и он. Сейчас ведь демонстрация.

— Сказать тебе, кто твой наследник? Поросенок. Вот кто. Вчера не пришел, а ведь обещал. Слово, надо сказать, он держать умеет. Один у него недостаток — о еде не вспомнит до тех пор, пока не пристану с ножом к горлу. Сегодня он позавтракал?

Давид Исаевич пожал плечами:

— Боюсь соврать. Сегодня, если б не я, убежал бы из дому без завтрака.

— На него это похоже, — заметила мать. Она помолчала, пристально вглядываясь в сына.

Давид Исаевич пытался угадать ее мысли, иногда ему это удавалось, но в тот раз не смог.

— Знаешь, как у нас в старину говорили? Когда рождается сын, счастье вдвое увеличивается. У меня и у тебя по два сына.

«Так вот что ее тревожит, — наконец понял Давид Исаевич. — Подводит итоги. Не столько для себя, сколько для меня. Утешает: двух сыновей на ноги ставишь, значит, землю не зря топчешь».

— Если бы еще научиться экономней расходовать свои силы, — вполголоса продолжала мать. — Мечемся в хлопотах друг о дружке, волнуемся, устаем, выручая друг друга, а потом падаем посреди улицы. Слишком много зряшного беспокойства. Сколько я тебя предупреждала: не шли телеграмм! А ты свое, чуть что в голову взбрело — сразу телеграмму посылаешь. Тебе-то хорошо, пробил депешу и ждешь. Мне же надо отвечать, и немедленно, не дожидаясь, пока Леонтик вернется, а то ты там с ума сойдешь, — я ведь тебя хорошо знаю. На улице дождь хлещет или стужа, трещит ли спина — я же должна бежать на телеграф.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: