В помещении никого не было. Через полукруглые окна была видна буйная растительность: сквозь нее слабо просачивался солнечный свет, придавая всему: стенам, топчанам, столу — таинственную зеленоватую окраску. С трудом сбросив ноги на пол, я прошлепал, ощущая ступнями приятную прохладу, к ведру, накрытому куском фанеры с жестяной кружкой на ней, выпил залпом две кружки. Вода была тепловатой, чуточку солоноватой, но жажду она утолила. А вот ломота в висках не прошла. Я потер их, решил снова лечь, но появилась Нинка. Она приоделась — была в узкой юбке, облегавшей бедра, в кремовой блузке с «фонариками»; в распущенных волосах поблескивали капельки воды. Наши глаза встретились.

— Ну и дрыхнуть ты горазд, — с легким смешком сказала Нинка. — Я всю посуду перемыла, прибралась, сама выкупалась, а ты дрых и дрых.

Я снова потер виски.

— Болит? — спросила Нинка.

Я кивнул.

— Наши, — она повела головой в направлении двери, — на махре самогон настаивают, чтоб крепче был. Я весь день как шальная ходила, когда в первый раз такой выпила. Теперь привыкла.

— Ч-черт, — пробормотал я, продолжая потирать виски. — Хоть какую-нибудь таблетку раздобыть.

— Погоди! — Нинка ушла. Спустя минуту возвратилась с миской, наполненной почти до краев какой-то жидкостью. Ступала она осторожно, миску несла на вытянутых руках. — Выпей-ка.

— Что это?

— Рассол. От него враз полегчает. Наши, — она снова повела в направлении двери, — полжбана вылакали, прежде чем уйти.

Я не стал уточнять, куда ушли парни и их подружки, с жадностью прильнул к миске и почувствовал — боль стихает. Поблагодарив Нинку, неожиданно выпалил:

— Ты красивая!

Она чуть улыбнулась.

Стоявшая передо мной молодая женщина действительно была очень хороша. Однако на ее лице с почти классическими линиями чего-то не хватало, и я вдруг понял: на нем нет внутренней теплоты — того самого, что, пробежав вместе с кровью по жилам, оседает на губах, щеках, подбородке, придавая женщинам еще большую привлекательность.

Захотелось выяснить — было ли это самое ночью, но язык не послушался меня. Словно бы прочитав мои мысли, Нинка пожаловалась:

— Ты вчера сильно пьяным был. Мы с Хромым, как мешок, волокли тебя.

— Неужели ни разу не проснулся? — с надеждой спросил я.

— Как мертвый лежал.

Я отвел глаза.

— Собирался утром с Щукиным потолковать, а он ушел.

— К вечеру вернется, — обнадежила Нинка и добавила: — Только теперь узнала его фамилию. А то все Хромой да Хромой.

— Раньше у него другое прозвище было — Князь.

— Давно знаешь его?

— Впервые в тюрьме увидел, потом на формировке.

— Где-где?

«Про тюрьму не следовало бы говорить», — подумал я.

Оказалось, Щукин не скрыл этот факт моей биографии; Нинкино удивление вызвали слова «на формировке». Объяснив, что это такое, я добавил:

— Мы в штрафбате в одном отделении были.

— Вот оно что… Значит, Хромой действительно воевал?

— Конечно, воевал!

— А я считала — трепался.

— Ранен же.

Нинка усмехнулась.

— Рану и от милицейской пули можно нажить. У Чубчика пониже локтя от нее отметина есть.

— Чубчик — кто?

— Который к тебе привязывался.

— Твой кавалер?

— У меня, милок, кавалеров вагон и маленькая тележка.

— Не сомневаюсь.

Потормошив мои волосы, Нинка назвала меня дурачком, и я воспрянул духом.

После завтрака, я предложил ей прогуляться, погреться на солнышке.

— Нельзя! — сказала Нинка.

— Почему нельзя?

— Так наши велели… Не хотела говорить, а теперь скажу. Когда ты под стол свалился, галдеж начался. Наши долго решали, как с тобой быть. Чубчик предложил, пока ты в отключке, вынести тебя и бросить подальше от нашей хазы. Хромой и я воспротивились. Наши боятся, что ты тот еще фрайер.

— Сейчас встану и помашу тебе ручкой! — сказал я.

Нинка рассмеялась.

— Без нашей помощи, милок, отсюдова не выберешься. До окон высоко, кругом ни души, а в подвалах темень. Сгниешь в них — одни кости останутся.

«Хреново», — пронеслось в голове. Нинка поймала мой взгляд.

— Ничего мы тебе не сделаем, если ты ничего не сделаешь нам. У каждого своя доля, наша — такая. А Чубчика теперь не бойся — Хромой пообещал врезать ему, если он снова приставать к тебе будет.

— Не везет в жизни, — ни с того ни с сего пожаловался я.

С Нинкиных щек опала кровь, глаза сузились, кончик маленького розового язычка тревожно пробежал по губам.

— Я тоже невезучая. Еще до войны, когда мне шестнадцать было, влюбилась в одного парня, певуна и плясуна. Он, к моему несчастью, вором оказался. Это уже потом, когда я жить с ним стала, выяснилось. Отец и мать меня в строгости держали. Отец словами стращал, а мать иной раз и оплеуху давала. А в ту весну они ничего поделать не могли — я свой норов проявила. Дома скандалы, крики, а с ним было так хорошо, как и в праздники не бывало. Разругалась я вконец с отцом и матерью, сбежала с ним, когда он позвал меня. До сих пор понять не могу, как это случилось, только стала я помогать ему: то одного фрайерка охмуришь, то другого, хиханьки да хаханьки, а мой в нужный момент тут как тут — приставит финку, вывернет карманы, часы снимет, а если пиджак и брюки хорошие, то и их. Мужчины и парни ко мне, как мухи к меду, липли, а он пользовался этим. Квартиры мы тоже брали. Наводила я. Придешь в какой-нибудь дом вроде бы в прислуги наниматься, все осмотришь, все выпытаешь, а после заходишь, как к себе. Когда поняла — увяз коготок, поздно было. Но не это разбило мне сердце, а то, что узнала я — разлюбил. Не стерпела — донесла на него. Потом три дня ревела, все лицо распухло, но чувствовала — настоящей жалости нет. Его осудили на шесть лет, а я с другим, тоже вором, сошлась. Через год и тот, другой, попался: в Воркуту упрятали…

Она рассказывала о своей жизни просто, ничего не драматизируя, ничего не утаивая. Это было ее судьбой — ее прошлым и, наверное, ее будущим.

— С ними, — Нинка кивнула на дверь, — я недавно. Даже Хромой не подозревает, что я своего первого дружка посадила. Если наши узнают… — Она усмехнулась. — Не проговоришься?

— Конечно, нет!

Нинка расхохоталась.

— Да тебе и не поверят. Ты для наших — никто. А про него, моего первого дружка, они слышали.

— Где он сейчас?

Нинка взяла с топчана смятую пачку с папиросами, выудила одну, поискала глазами спички, чиркнула, жадно затянулась.

— Решил сбежать и — нет его. Про это мне Бык рассказал — он в тот раз вместе с ним срок отбывал.

— Бык?

— Который все жрет, жрет и никак нажраться не может. С полгода погуляет — и по новой. Дверь высадить — раз плюнуть, а мозгами шевелить ему не дано. Недавно случай с ним был. — Нинка оживилась. — Наколол Чубчик в одной артели сейф. Небольшой такой сейф, на куб похожий. Наши решили — открыть его большого ума не надо. Послали вместе с Чубчиком Быка. Повозились они — ни в какую. Намылились сматываться, потому как скоро патруль должен был подойти: он всегда в одно и то же время около этой артели появлялся. А Быку втемяшилось, что сейф грошами набит. Взвалил он его на горб и попер. Пять километров пер — до самой хазы: мы тогда в другом городе шмонали. Свалил сейф в сарае, топор взял. Мы вокруг толпились, советы подавали. Сейф не открывался, и мы разошлись. Через полчаса слышим — матерится Бык, как никогда не матерился. Прибежали и видим: дверка скособочена, а в руке у Быка два трояка и медь. Я от смеха чуть не сдохла.

Я старался вызвать в себе жалость к Нинке, старался думать, что ей действительно не повезло в жизни, однако в моем сердце не возникло и намека на то, что было в нем вчера, когда я разговаривал с побирушками. Я ощущал что-то вроде участия только к Щукину: он хлебнул из той же чаши, что и я.

— Не осуждай меня, — неожиданно сказала Нинка. — Я не дурочка, соображаю, что к чему. Горбатого, говорят, могила исправит. Так и со мной будет. Мало мне не дадут, а сгинуть в лагере не согласна.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: