Я потоптался, оглядываясь, куда бы сесть.
— Садись, фрайерок, на чем стоишь. — Парень в бурках хохотнул.
— Даже табуретки нет, — пробормотал я.
Парень в бурках снова хохотнул.
— За что взяли-то?
Я рассказал. Обозвав меня дураком, он добавил:
— Пять лет припаять могут. Как-никак сто шестьдесят вторая, пункт «г».
Об этом мне сообщили при составлении протокола. Тогда я слушал плохо — голова была как в тумане. Теперь же с ужасом понял: впереди — тюрьма, лагерь.
Прежде чем сесть, я прикоснулся к батарее. Она была ледяной. Утром под ногами похрустывал снег, ветер пронизывал до костей. А несколько дней назад была оттепель — сугробы осели, стали ноздреватыми; на тропинках в продавленных каблуками ямках темнела вода; вовсю светило солнце и даже чуточку припекало. Все радовались солнцу, теплу, все думали, что война, может быть, окончится в этом году — разгром немцев под Сталинградом удвоил и утроил надежду.
Несколько минут мы молчали. Моего соседа колотила дрожь. Дышал он сипло, уткнув нос в вырез телогрейки. Ненароком дотронувшись до его руки, я определил — высокая температура.
— Надо бы врача позвать!
Парень в бурках посоветовал мне похлопотать насчет профессора по медицине.
Было тихо, так тихо, что звенело в ушах. Не верилось, что вблизи трамвайная линия, по булыжной мостовой пробегают, отфыркивая фиолетовый дымок, автомобили. «Знают ли о том, что случилось, бабушка и мама, или им ничего не сообщили?» — подумал я и услышал свой вздох.
— Хуже смерти, фрайер, ничего нет, — сказал парень в бурках, — а она, если с умом жить, еще не скоро наступит. Мне бы только на волю вырваться. Снова буду сыт, пьян и нос в табаке. Скачок — и все дела.
— Скачок?
Посмеявшись, парень в бурках объяснил:
— Скачок, по-блатному, квартирная кража. Обыкновенный замок я ногтем открою. А если в кармане канцелярская скрепка окажется, то и с английским справлюсь.
Впервые в жизни я встретился с настоящим вором — парень в бурках не скрывал, что он вор и не просто вор, а вор-скачкарь. Пытаясь вызвать к себе сочувствие, я рассказал, что месяц назад у меня вытащили карточки. Парень в бурках зевнул.
— Я тоже щипачом был. Иногда получалось, чаще — нет. Два раза кровянку пускали — по неделе отлеживался. Потом погорел в универмаге. Под локотки и — в милицию. В лагере с толковыми ребятишками сошелся. Посмотрели они на мои лапы — и приговор: в щипачи не гожусь. После освобождения скачкарем стал. До войны по-всякому бывало: то густо, то пусто. Часто собака в хате оказывалась или же домработница на звонок выходила. Теперь — лафа! Теперь даже в профессорских хатах ни собак, ни домработниц. Открывай дверь и бери, что хочешь.
Я возмутился, однако не осмеливался произнести вслух то, что вертелось на языке.
После обеда — ломоть хлеба и борщ с крупно нарезанной, недоваренной свеклой — меня повели к следователю. Проходя через дежурку, перегороженную деревянным барьером, гладко отполированным руками облокачивающихся на него людей, я увидел бабушку, удрученную, состарившуюся — так показалось мне — еще больше, рванулся к ней с воплем: «Прости! Пожалуйста, прости!» — но окрик милиционера заставил меня вернуться назад. В памяти осталась скорбь в бабушкиных глазах.
Комната, куда ввел меня милиционер, была узкой, с двумя стоявшими впритык столами — в чернильных пятнах, с толстыми стеклами на поверхности. Под стеклами вкривь и вкось лежали напечатанные на машинке и написанные от руки бумажки. Стены были выкрашены синей краской, потрескавшейся, местами вспученной. Кроме столов в комнате находилась очень большая табуретка с металлическими ножками. За одним из столов сидел, низко склонившись над раскрытой папкой, мужчина лет сорока в потертом пиджаке. Не отрывая от папки взгляда, он выслушал милиционера, кивком головы отпустил его и, по-прежнему не глядя на меня, сказал:
— Пододвинь табуретку и сядь! — он показал, куда надо поставить табуретку.
Перелистав несколько страниц, мужчина положил папку на противоположный от меня край стола и повернулся ко мне, задев спинкой стула стену. Его глаза, прикрытые тяжелыми, покрасневшими веками, ничего не выражали — ни подозрительности, ни сочувствия, и я, машинально отметив это, подумал, что он, должно быть, часто трет их. И тотчас, подтверждая мою догадку, мужчина потер указательным пальцем сначала левый, потом правый глаз. Проведя рукой по лицу, сказал, сообщив свое имя, отчество и фамилию, что он мой следователь.
В моей памяти не сохранились ни имя-отчество, ни фамилия этого человека, но я хорошо помню, что перед каждым допросом он проводил рукой по лицу и тер глаза.
Во время первого допроса следователь не поверил ни одному моему слову — расспрашивал про квартирные кражи, в которых якобы участвовал я, называл фамилии и клички каких-то людей, похмыкивал, выслушивая мои ответы.
Парень в бурках, когда я, возвратившись в камеру, рассказал про допрос, отрубил:
— Раскалывает! Но ты, если даже знаешь что, — молчок. Следователи народ ушлый: дернут ниточку — от клубка пшик. Верно, Олег?
Парень в телогрейке кивнул. Его уже не трясло, на лбу выступил пот, движения сделались вялыми. Он часто и жадно пил — оцинкованное ведро с водой стояло прямо на полу, кружка была одна на троих.
— Малярия? — спросил парень в бурках.
Олег подтвердил — второй год болеет.
— Если бы меня не скрутило, — добавил он, — когда я на стреме стоял, то, может, успел бы предупредить ребятишек.
— Всех взяли?
— Вроде бы всех — у меня тогда туман в голове был. — Назвав парня в бурках Макинтошем, Олег сказал, что дело было верняк: хозяева в эвакуации, а шмоток в квартире — на месяц хватит.
Макинтош завистливо почмокал.
— Уже сутки сижу и — ни одного допроса, — пожаловался Олег.
Макинтош подумал:
— Видать, у них доказательств нет.
— Какие еще доказательства нужны, когда нас с поличным взяли?
Макинтош снова подумал.
— Засада, похоже, была.
— Точно.
— Заложил, видать, кто-то.
— Кореша, наверное, меня курвой считают.
— Влип! Запросто могут пером ткнуть, когда на волю выйдешь.
Олег шумнул носом. Парни, казалось, позабыли обо мне — продолжали разговор, часто употребляли непонятные мне слова. От холода окоченели ступни, напала зевота.
— Тебе передачу принесут? — вдруг обратился ко мне Макинтош.
Я вспомнил: дома — шаром покати.
— Навряд ли.
Макинтош выругался.
— Курить охота, а в карманах даже табачных крошек нет. Ты, фрайерок, как я понял, не куришь?
— Нет.
— И не пьешь?
— Не пью.
— Понял? — воскликнул, обратившись к Олегу, Макинтош. — Не курит, не пьет и жрет, должно быть, мало. А коль так, пусть половину своей пайки нам отдает.
Я показал ему кукиш. Мигом поднявшись, Макинтош встал, чуть раскачиваясь, передо мной. Я тоже решил встать, но он пнул меня ногой в грудь.
Лежа на полу, я видел бурки с простроченной полоской коричневатой кожи, слегка приспущенные брюки — почти новые, коверкотовые, и чувствовал, как во мне поднимается ненависть. Не думая о последствиях, обхватил ногу Макинтоша, рванул на себя. Мы стали кататься по полу, хрипя и сопя, выкрикивая ругательства. Олег крутился около нас, оттаскивал то меня, то Макинтоша, что-то орал, но мы не обращали на него внимания. Я не собирался уступать, Макинтош тоже: то он подминал меня, то на нем оказывался я.
Нас разняли милиционеры. Досталось и мне, и Макинтошу. Сидя в противоположных углах камеры, мы, потирая ушибы, тяжело дышали.
— Рассчитаюсь с тобой, фрайерок, помяни мое слово! — прохрипел Макинтош.
— Валяй, валяй, — сказал я и через мгновение убедился: этот тип побаивается меня.
Утром, кинув на меня взгляд, следователь хмуро спросил:
— Чего не поделили?
Я хотел отмолчаться, но неожиданно для себя выложил все, что думал о сокамерниках.
— Лю-бо-пыт-но, — пробормотал следователь, когда я кончил. — Значит, полагаешь, Макинтош сволочь, а тот, другой, просто безвольный человек?