Особенно мучительными были дневные часы. Нерон стоял один в огромном портике. Прислушивался к людскому шуму и тупо смотрел на сад. Его донимала головная боль, сопровождавшаяся тошнотой. Так встречал он сумерки.
— Мне нездоровится, — сказал он Сенеке, поэту и философу, который воспитывал его с восьми лет.
— Ох, — вздохнул Сенека и шутливо покачал головой, словно не принимая всерьез жалоб ребенка.
Он стоял перед Нероном — высокий, худой, в серой тоге. На его изможденном, желтом, как сыр, лице цвели огненные розы чахотки; по вечерам его лихорадило.
— Ну да, — продолжал император капризно, — я очень страдаю.
— Отчего?
— Не знаю, — надувшись, ответил тот.
— Потому и страдаешь. Ведь ты не знаешь, что тебя мучает. Стоит тебе понять причину, и боль притупится. Мы созданы для страдания; нет такого горя, которое было бы противоестественным и невыносимым.
— Ты думаешь?
— Конечно, — сказал Сенека. — У всякого страдания есть, по крайней мере, противоядие. Если страдаешь от голода, ешь. Если от жажды, пей.
— А почему человек умирает? — словно себе самому задал внезапно вопрос император.
— Кто? — спросил Сенека удивленно, потому что Нерон из-за запрета матери не занимался философией. — Клавдий? Кто именно?
— Все. Старики и юноши. Ты и я. Растолкуй мне.
Сенека растерялся.
— В определенном смысле... — начал он и замолчал.
— Ну, — с горьким смехом проговорил Нерон.
— Ты устал.
— Нет.
— Тебе надо уехать ненадолго, — после некоторого размышления сказал Сенека.
— Куда?
— Куда-нибудь. Далеко. За тридевять земель. — И философ сделал широкий жест рукой.
— Это невозможно, — потеряв терпение, возразил Нерон.
Сев на стул, он стал резко возражать своему воспитателю и наставнику, а тот, видя, что император раздражен, подошел поближе и, сгорбившись, ловил каждое его слово.
Сенека слушал не прекословя. С уст его слетали лишь вежливые фразы, точно он, как в прежние годы, беседовал с ребенком и готов был исполнить любой его каприз. Он не принимал всерьез терзаний этого юноши, коротко отделывался от его нападок. Лишь одно хотелось ему: сочинять трагедии и стихи, отточенные фразы, крепкие и блестящие, как мрамор, афоризмы о жизни и смерти, о молодости и старости, в которых навеки запечатлен будет его опыт, — все прочее не интересовало Сенеку. Он не верил ни во что, кроме литературы; его убеждения, сильно поколебленные от постоянных раздумий и размышлений, никогда не вступали в противоречие с убеждениями собеседника, и через минуту он уже изящно и ясно высказывал то, что желал услышать его оппонент.
И теперь он думал только о своей вилле, подарке императора, и о том, во что обойдется там сооружение фонтана. Но, еще раз взглянув на Нерона, он понял, что того не убедили его слова. Нерон сидел, откинув назад голову и глядя в пространство. Сенека боялся под горячую руку лишиться императорской милости. Дрожь пробежала по его телу, истощенному туберкулезом и неутомимой работой мысли, поблекшие глаза заблестели. Он смущенно кашлянул.
— Если бы я мог уехать! — после продолжительного молчания заговорил Нерон. — Но лишь невежды считают, что могут уехать. Мы не можем. Ни отсюда, из дворца. Ниоткуда. При нас остается то, от чего мы бежим. Страдание преследует нас.
— Ты мудро рассуждаешь, — заметил Сенека. — Именно поэтому должен ты превозмочь в себе страдание.
— Чем?
— Страданием. Горькое не исцелишь сладким. Лишь горьким.
— Не понимаю.
— Только от страдания проходит страдание, — пояснил Сенека. — Послушай, этой зимой, когда выпал снег, я замерз в своей комнате. По спине побежали мурашки. Чем больше я кутался в шерстяное одеяло, тем больше дрожал от холода; он подкрадывался ко мне и, как волк, впивался в руки. Писать я не мог. Тогда стал я доискиваться, в чем же причина моего страдания. И обнаружил: беда не в холодной комнате, а во мне самом. Я мерз лишь потому, что желал тепла. Тут я сделал обратный ход. Решил, что хочу не тепла, а холода. Едва промелькнула в моей голове эта мысль, как мне показалось, будто в комнате вовсе не холодно. Я скинул одеяло, снял тунику и принес со двора немного снега, которым хорошенько растер все тело; затем, высунувшись из окна, небольшими глотками стал пить колючий, обжигающий зимний воздух. Хочешь верь, хочешь нет, но я сразу согрелся и потом, одевшись, не чувствовал больше холода, мог работать и, сев за стол, написал три новых сцены к «Фиесту».
— Возможно, — с недоброй улыбкой сказал Нерон. — Но как применить это к себе?
— Не противься страданию, — посоветовал Сенека. — Реши, что хочешь страдать.
— Но я вовсе не хочу страдать.
— Есть люди, которые постоянно жаждут страдать, плакать, терпеть лишения и при этом утверждают, что счастливы. Им ничего не надо, кроме боли и унижений. И в таком количестве, что на целой земле не сыщешь. А потому все им мало, вечно они неудовлетворены, вечно обманываются в своих ожиданиях. Но зато в душах их царят истинный покой.
— Ты имеешь сейчас в виду чернопятых, тех, кто сроду не моется, — раздраженно проговорил император, — хворых с гноящимися глазами, которые не умывают лица, вшивых, которые не причесываются, вонючих, что живут под землей и в безумье себя истязают. Бунтовщиков имеешь в виду, врагов римского государства (он не назвал прямо тех, в кого метил[10]). Презираю их.
— Я латинский поэт. И ненавижу тех, кто стремится повернуть мир вспять, возродив варварство; терпеть не могу их глупые суеверия, — возразил Сенека. — Чтобы покончить с ними, мало крестов и секир. Я верю в богов. — Нерон молчал, и тогда Сенека прибавил: — Ты превратно понял меня, я сказал лишь, что страдание должно побеждать страданием.
— Но страдание не пресечешь, обрекая себя на новое, — промолвил Нерон. — Нет выхода. — И, словно в голову ему пришла спасительная мысль, воскликнул: — Нужно какое-то чародейство!
— Существуют чародеи, — отозвался Сенека, — будто бы совершенно преображающие человека.
— Не об этом я думаю.
— А не почитать ли тебе греческие трагедии? В них скорбь. Черное лекарство для кровоточащей раны. Говорят, и сочинительство исцеляет. Я тоже собираюсь теперь кое-что написать. Об императоре, твоем отце. Изображу покойного в окружении Юпитера и Марса...
Он не договорил, так как император, весь во власти воспоминаний, поднялся с места и, не простившись, поспешно вышел из комнаты.
Подождав немного, Сенека удалился.
Никогда не видел он Нерона таким. Привлекательное румяное лицо его исказилось, все испещренное косыми складками, зловещими черточками. «Он, верно, и вправду очень страдает», — думал философ, сознавая, что допустил ошибку и что лучше было бы ему молчать.
Советам вообще-то грош цена.
Возвращаясь домой, Сенека у ворот своей виллы удрученно покачал головой. Он не понимал императора, хотя с детских лет знал значение каждого его взгляда и ему казалось, что Нерон так навеки и останется мальчиком, послушно внимающим его наставлениям.
Нет, никогда, должно быть, не постигнешь властелинов.
Глава пятая
Ночь в муках творчества
Император поужинал и лег, чтобы погрузиться в благодатное бесчувствие сна. Он сразу заснул. Но вскоре проснулся.
«Нет для меня никакого лекарства», — подумал он.
Кругом была ночь. Мягкая и бархатистая, черная, как сажа. Не похожая на другие, безбрежная и бесконечная, в которую он погружался и катился, катился вниз. Впоследствии часто возникало у него такое ощущение. Проснувшись, он не мог понять, где находится и сколько проспал, минуту или год. Предметы вокруг, утратив свои очертания, парили в пустоте; окно подступило к кровати, дверь отдалилась.
Он протер глаза, но голова продолжала кружиться.
На улице звучала незамысловатая мелодия. Она настолько сроднилась с тишиной, что он уловил ее не сразу, а лишь погодя, внимательно прислушавшись.
10
Здесь речь идет о христианах.