— Ой вей! — вскрикнула Ривка, обнимая за плечи своего супруга. — И зачем ты, Шмулик, такое страшное против ночи говоришь? Так лучше ж нам уехать отсюда. И так страшно одним сидеть, а тогда… Ой вей мир![23] — завопила она.
— Думал я вже об этом, Ривуню, думал и советовался с Лейзаром. Только жалко мне, любко, Суботова, да и пана писаря, ой вей, как жаль!
Ривка только что хотела было возразить что–то Шмулю, как в дверь раздались сильные и частые удары… Шмуль побледнел и окаменел на месте; глаза Ривки расширились до невозможности, дыханье захватило в груди. Супруги молча глядели друг на друга, обезумевшие, оцепеневшие.
Стуки повторились снова и еще настойчивее.
— Пропали! — прошептал хрипло Шмуль, опуская бессильно руки.
— Ой мамеле, — заметалась Ривка, ударяя себя в грудь кулаком, — ой дети мои, ой диаманты мои! Будем скорей убегать!
Слова ее оборвались, потому что стук в двери повторился опять и с такою силой, что засов заскрипел, а вслед за тем раздался громкий возглас:
— Да отворяйте ж, страхополохи! Никто вас грабить не будет! Свои!
Шмуль приподнялся и прислушался.
— Это козак, Ривуню, — прошептал Шмуль, приподымаясь с лавки и подходя к окну. Он отодвинул осторожно засов и приложился глазом к зеленому стеклу.
— Один, — прошептал он, обращаясь к Ривке, — я буду отворять.
— Ой Шмуль, Шмуль, что ты делаешь? — закричала было Ривка, но засов упал, дверь распахнулась, и на пороге показался высокий статный козак в длинной черной керее.
— Морозенко! Олекса! — вскрикнули разом Шмуль и Ривка, отступая с изумлением назад.
XVII
Шмуль поспешно задвинул двери и заговорил жалобным тоном, мотая из стороны в сторону головой:
— Ой вей мир, любый пане, когда б вы знали, что тут случилось без вас! Цс–цс–цс… — причмокнул он губами, — такое горе, такое несчастье, ох–ох!.. — Знаю, — перебил его коротко Морозенко, — видел. Я прискакал расспросить вас, быть может, вы знаете, что случилось? Убили кого? Замучили? Где батько Богдан? Что сталось с семьей? — говорил он отрывисто, превозмогая с трудом непослушную дрожь и спазмы, душившие горло.
— Ой, вей, вей! — закивали головами и Шмуль, и Ривка. — Но пусть пан сядет, да отдохнет с дороги, да выпьет оковитой, потому что он и на себя не похож, а мы вже расскажем пану все, как было… все…
— Коня оправь, — произнес отрывисто Морозенко, опускаясь на лавку и сбрасывая шапку с головы. Его красивое, смуглое лицо с черными бровями и черными глазами, чуть- чуть приподнятыми в углах, было теперь страшно бледно и от горя, и от усталости, и от волнения… Глаза горели мрачным огнем. Он почти залпом опорожнил кварту, поднесенную ему Шмулем, и произнес отрывисто:
— Говори!
Шмуль начал свой рассказ, прерывая его частыми вздохами и причитаниями. Он рассказал Олексе подробно о том, как Лейзар прислал к нему гонца из Чигирина, как они начали прятать свои пожитки и прятаться в лес, как на Суботов наскакало триста всадников, как все отчаянно боронились. Когда же рассказ его коснулся смерти Андрия, Шмуль несколько раз втянул в себя воздух носом и еще жалобнее закивал головой: «Славное дитя было, ой вей! и пан писарь его так любил!»
— Дьяволы… дытыну! — вскрикнул Морозенко, вскакивая со скамьи и сжимая саблю рукой.
— И что им дитя, когда они и стариков не пожаловали? — пожал плечами Шмуль и перешел к смерти дида и бабы и разорению хуторян.
— Да где ж батько Богдан, где вся семья его? — перебил Морозенко.
— Ой, вей, вей! — продолжал Шмуль, смотря с сожалением на Морозенка. — Нет уже теперь у пана писаря и угла, нет ему уже где и голову приклонить. И хутор, и млыны, и все забрал Чаплинский, и староста отдал ему, потому что у пана писаря бумаги не нашлось. Ходил он судиться по судам, и там ему ничего не сделали, а еще смеялись и говорили разные нехорошие жарты. Ой, ой! И что с ними поделать можно? А пан писарь, — говорил мне Лейзар, — закричал им, собакам, — и Шмуль боязливо оглянулся, — что он своего добудет, и когда они ничего не хотят сделать, так он поедет и в сейм, и к самому королю! И вот вже с тыждень, как пан писарь ускакал в Варшаву из Чигирина.
— А где ж семья его?
— Никто не знает, шановный пане, запрятал ее куда–то пан писарь, чтоб опять не ограбил и не назнущался кто. Вот уже месяц, как спрятал.
— Месяц?! Что ж, все живы–здоровы? — впился Олекса в Шмуля глазами, чувствуя, что сердце замирает у него в груди.
— Хвала богу, все: и панка Катерина, и панка Олена, и Юрась, и Тимко, вот только панну Елену да Оксану увезли грабижныки с собой.
— Оксану, Оксану?! — вскочил Морозенко, опрокидывая скамью. — И ты это знаешь наверно?..
— Чтоб я детей своих больше не видел!
Но Морозенко уже не слушал ничего.
— Коня! — закричал он дико, хватаясь за саблю рукою. — Коня!
— Ой вей! — завопил жалобно Шмуль. — Ну, и что ж пан задумал делать?
— Теперечки ночь, ничего не видно, как можно ехать? — встревожилась и Ривка.
— Оксана, ты сказал, Оксана?.. Ты ж знаешь сам…
— Ой–ой, шаде, ферфал! — покачал жид с сочувствием своими длинными пейсами. — Только что ж теперь пан сделает? Ой–ой, где вже там пану Олексе с подстаростой тягаться?
— Убью, зарежу! Месяц, целый месяц! — кричал в исступлении Олекса, хватаясь за голову.
— И где там можно козаку пана подстаросту убить? — повторял недоверчиво Шмуль. — Но если вже пан Олекса так хочет зараз до Чигирина ехать, так я вже пану совет дам. Я ж еще пана вот таким маленьким знал, — опустил он руку почти до самой земли, — а Шмуль хоть и жид, а имеет сердце, — и Шмуль втянул со свистом воздух и затем заговорил торопливо, делая беспрестанное движение растопыренною правою рукой и прищуривая левый глаз, в то время как Олекса нетерпеливо шагал из угла в угол, задевая столы и лавки, сжимая до боли свои кулаки.
— Если пан хочет выкрасть дивчыну, пусть едет до Лейзара, я пану до него записку дам, он вже пану все сделает.
Через несколько минут работник подвел к дверям корчмы коня Олексы, с которого не снимали и седла. Шмуль и Ривка вышли на порог. Каганец, который Ривка держала над головой, прикрывая его рукой от ветра, освещал небольшое пространство: лошадь, подведенную работником, грязь и и лужи, блестевшие на свете, а дальше все терялось в густой, черной темноте.
Морозенко быстро вскочил на коня и собрал в руку поводья.
— Ну, дай же боже, дай боже! — поклонились разом и Шмуль, и Ривка.
Олекса снял шапку и сунул было Шмулю серебряную монету, но Шмуль с обидою оттолкнул ее.
— Пс! — оттопырил он руки. — За чего пан обижает нас? Пусть пан Олекса оставит себе свои гроши. Мы з своих не берем! А пану они знадобятся теперь ой–ой еще как! Дал бы только бог!
— Спасибо, не забуду! — крикнул Морозенко, тронутый неожиданным сочувствием, и сжал острогами коня; животное встрепенулось и поднялось в крупную рысь.
Через несколько минут он совершенно скрылся в темноте. Долго стоял на пороге Шмуль, прислушиваясь к удаляющемуся шлепанью конских копыт. Наконец холод заставил его вздрогнуть, — жид печально замотал головою и, причмокнувши несколько раз с сожалением губами, задумчиво направился в свою опустевшую корчму.
А Морозенко мчался, как безумный, под тьмой и холодным дождем. Конь спотыкался, попадал в лужи, но Олекса все подгонял его да подгонял. Бессильное, ужасное отчаянье разрывало его сердце. «Что делать, что предпринять, на что решиться? Если бы хоть батько Богдан был здесь, а то сам… Что делать, как вырвать ее из рук этого хищника? Как спасти? А здесь каждый час, каждое мгновенье… Месяц, целый месяц, а он не знал, что может случиться за месяц! Быть может, теперь, в эту самую минуту…» И проклятья, и слезы, и вопли отчаяния бурно рвались из души Морозенка да он и не удерживал их. Черная ночь жадно поглощала отчаянные возгласы козака, мчавшегося под ее сырою пеленой.
23
Ой вей мир! – Ой горе мне! (евр.).