— Не жизненного эликсиру, пане, а любовного, — поправил третий. — Для мессы богине Венере не хватило огня.

Раздался циничный, малосдержанный смех.

— Во всяком случае, — послышался в другой группе голос, — мы должны поблагодарить юную пани гетманову, что развязала нам руки.

— Мне кажется, что нам пора и по домам, — заключил дородный князь Заславский, — неудобно ведь, панове, затруднять в последние минуты страдальца, по крайней мере я удаляюсь… До зобаченя!.. — поклонился он важно и с саркастическою улыбкой направился к дверям.

— А что ж? И впрямь! Чего нам торчать здесь? — двинулись за ним другие паны.

— А если выздоровеет? — нерешительно еще топталась на месте более захудалая шляхта.

— Какое там выздоровеет? — раздражался низкорослый пан Цыбулевич. — Кто в лапах у черта, тот и убирайся в ад! — и вышел из залы.

За ним двинулись несмело несколько шляхетных панов, а более робкие все–таки остались в полуопустевшей зале.

К Богдану подошел теперь давний знакомый его, полковник Радзиевский, не заметивший прежде за толпившеюся шляхтой войскового писаря.

— Какими судьбами? — протянул он Богдану дружески руки. — Пан Богдан здесь, а я и не заметил, — такая тревога, печальная, тяжелая минута! Меня отвлекла эта лицемерная, снявшая так грубо маску толпа, а пан стоял в дальнем углу… Но я рад, очень рад, — пожимал он искренно руки Богдану, обрадовавшемуся тоже встрече с таким сердечным и близким по думкам с ним паном.

— Такая дорогая встреча сулит и мне надежду, — не вынимал руки пан писарь, смотря радостно в глаза Радзиевскому, — брату родному, кажется, так не обрадовался бы, как шановному пану…

— Спасибо, спасибо! А что же, как пан поживает, как дела?

— Ограблен, оплеван! — вздохнул Богдан и отвернулся лицом в сторону.

— Слыхал, слыхал, — вздохнул сочувственно Радзиевский, — это они разбойничать начали после этого дьявольского сейма, на котором разнузданность своеволия, остервенение слепого эгоизма потоптали нужды ойчизны, унизили ее перед соседями, обессилили вконец!

— Эх, пане мой любый, — махнул рукою Богдан, — да разве у них за нее сердце болит? Провались она — не поведут усом, лишь бы в погребах было полно, да гнулись столы от потрав, да было бы над кем издеваться!

— Правда, правда! И они разрушат государство, разрушат! — бросил он свирепый взгляд в сторону небольшой группы, шептавшейся смущенно в противоположном углу.

— А наияснейший король неужели опустил совсем руки? Неужели у него оказалось так мало друзей?

— Духом–то он по–прежнему бодр, — наклонился Радзиевский почти к уху Богдана, — да крылья у наияснейшей мосци обрезаны… Пан разве не слыхал?

— Слыхал, слыхал… у нас об этом все панство злорадно трубит…

— То–то! Ну, а насчет друзей, так пан знает, что их было очень и очень немного, а вот погибает один из сильнейших… Должно быть, гнев божий висит над нашей страной, как над Содомом и Гоморрой!{21}

— Неужели нет никакой надежды? — спросил дрожащим голосом потрясенный Богдан.

— Почти, — качнул головой Радзиевский и развел руками, — впрочем, если переживет лихорадку… она его возбуждает до бреда… А пан ждет аудиенции у великого гетмана?

— Да, но если он так плох… Я надеялся, что его гетманская мосць заступится, ведь это же поруганье над его даром… Но, видно, нет и мне на земле защиты.

— Нет, он еще, во всяком случае, протянет… Гетман при полной памяти… Князь Оссолинский там у него… Пан был у князя?

— Был, обещал мне свиданье у гетмана и у яснейшего короля.

— Да, я именно об этом хотел сказать пану: король хотя немного может помочь, но он теперь еще больше нуждается в козаках и в доводце; тоже ведь и у него лежит последняя надежда на вас; он верит вам.

— И не ошибется! — сверкнул глазами Богдан и невольно ухватился рукой за эфес сабли.

В это время раздался за входными дверями особенный характерный звонок. Все вздрогнули, замолкли и обернулись благоговейно к дверям: в зал торжественно вошла церковная процессия. Впереди шел со звонком в черной рясе аконит, за ним следовали мальчики–крилошане, одетые в белые закрыстя, украшенные такими же кружевами и крестами из прошв; они несли черные свечи в руках; за ними шел в белом облачении капеллан со святыми дарами, а замыкали шествие два церковных прислужника в черных рясках; один нес в руках на высоком древке крест с раскрашенною фигурой распятого Христа, а другой нес на таком же древке насаженный фонарь.

Все присутствовавшие в зале, при виде святых даров, упали на колени, а иные и ниц. Процессия последовала во внутренние покои и произвела на всех присутствующих подавляющее впечатление.

Вскоре из коридора вошел в приемную и князь Оссолинский. В его движениях не было уже прежней уверенности; осунувшаяся фигура казалась несколько сгорбленной; на полинявшем и постаревшем лице лежала печать усталости и уныния; глаза как–то робко смотрели из–под нависших ресниц.

Он подошел к Богдану и Радзиевскому, молча пожал им руки и, глубоко вздохнув, произнес растроганным голосом:

— Да, фатальная вещь! Осиротеть нам приходится!

На этом и упал разговор. Всем было тяжело; но, кроме того, у каждого было и свое личное горе, и оно–то заставило собеседников углубиться в себя и замолчать. Безмолвие царило и в зале. Доносилось издали какое–то печальное чтение, звучал за ним похоронный напев, и сдержанные рыдания вырывались иногда неудержимою волной. Но вот и эти отголоски безутешного горя наконец стихли.

Капеллан с крилошанами снова прошел безмолвно и торжественно–мрачно через зал; снова преклонило пред ним панство колени, и снова затворилась за ним беззвучно дверь.

Козачок, проскользнув из коридора, подошел на цыпочках к великому канцлеру и сообщил ему что–то секретно. Оссолинский немедленно вышел за ним в боковую дверь, а спустя несколько минут показался у нее снова и поманил Богдана к себе.

— Великий гетман соизволил разрешить пану войсковому писарю посетить его, — сказал он несколько официально, добавивши потом шепотом: — Вторая дверь по коридору налево, где гайдуки на варте… Только осторожнее: он страшно возбуждается… а доктора требуют спокойствия… Пусть пан воспользуется. Сердечно желаю успеха.

— Жизнь моя к услугам его княжьей милости, — прижал к сердцу руку Богдан и, оправившись, приблизился с трепетом к таинственной двери.

XIX

В обширном покое, где лежал умирающий, было почти темно, или так показалось со свету Богдану. Тяжелые занавеси на окнах были спущены до полу; дневной свет едва проникал через плотную шелковую ткань; в углу, на аналое, перед киотами образов, мерцала в стеклянном сосуде лампадка; слабый голубоватый свет ее бледными полосами ложился на мягком ковре, отражался на громоздкой, из красного дерева, инкрустированной мебели, блестел на складках отдернутого золотистого полога, освещенного изнутри мягким розовым светом, и дрожал искрами на изразцах большого камина. В душном, спертом воздухе этого покоя пахло уксусом и тонким благовонием ладана и дорогой смирны.

Богдан остановился нерешительно у дверей и стал присматриваться к слабо освещенным углам. В одном из них он заметил неподвижную фигуру дряхлой величавой магнатки; строгое, суровое лицо ее было обращено к пологу; в остром взгляде ее тусклых очей светилась ненависть и злоба. Другое, молодое, существо почти лежало у ее ног, прижавшись головою к магнатским коленям; шелковистые волосы сбегали с них капризною волной; длинная коса лежала змеей на ковре; по судорожному вздрагиванию почти девственных плеч видно было, что юная пышная пани глушила свои рыдания в бархатной сукне старухи. Из–за полога доносилось учащенное дыхание и едва слышные стоны.

Богдану сделалось жутко. Он почувствовал в душном сумраке, в мертвом безмолвии веяние смерти; он даже олицетворил ее в этой неподвижной старухе, устремившей на полог холодный, беспощадный свой взгляд.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: