— 01? — поднимут радостно головы поселяне и загорятся отвагою и надеждой. — Да коли так, то мы их в лоск! Когда бы только кто голос поднял.
— Вот это дело! Вы вольные люди, козаки… Лучше погибнуть, а не оставаться в неволе: лежачего ведь и куры клюют… Ведь вы вспомнили, что нет больше ни Наливайки, ни Гуни, а через кого они погибли? Через вас! Не пошли ведь на помощь селяне, ну, их вражья сила и одолела!.. А вы–то теперь, напробовавшись панского меду, пошли бы на помощь, если б кто нашелся?
— Все, как один! Вся округа! — единодушно, порывисто вскрикнет толпа, грозя кулаками. — Все пойдем, костьми ляжем!
— Ну, спасибо, братцы, от всей земли русской спасибо! — радостно воскликнет Богдан. — Задумал я, тот самый Хмель, что бил не раз турок и под Каменцом, и на море, и в Синопе, да Кафе, что шарпал молдаван и венгерцев, задумал я, братцы, великое дело: поднять меч на утеснителей и гонителей наших — на панов, ксендзов — и освободить родной народ от неволи… На это святое дело, на защиту бога и правды я отдам и голову, и сердце! Козачество со мною пойдет, а вот если и ограбленный люд поднимется в помощь…
— Батько наш! Избавитель! — заволнуется уже растроганная, потрясенная вестью толпа, протягивая к нему руки, бросая вверх шапки. — Только клич кликни, все умрем за тебя и за веру!
— Братья, друзи мои! — обнимал некоторых ближайших Богдан. — Слушайте же моей рады: сидите пока смирно да тихо, чтоб вражьи ляхи не пронюхали нашего уговора, готовьтесь и передавайте осторожно другим, чтоб тоже готовились и бога не забывали, а когда я заварю уже пиво и хмелем его заправлю, то чтобы тогда на зов мой с каждого хутора прибыло в лагерь по два оружных козака, с каждого села по четыре, а с каждого местечка по десяти!
— Будут, будут, батько! Храни только тебя, нам на счастье, господь! Продли тебе веку! — радостно и восторженно прощаются со своим новым спасителем рыцарем поселяне.
Бросит Богдан искру в подготовленный уже врагами русской народности горючий материал, соберет нужные сведения и исчезнет, бросившись в сторону. Потом через десяток миль заедет снова в село, а то и в местечко, повыспросит, поразведает про настроение умов, про беды мещан и чернорабочего люда, заронит им в сердце надежду на близкое избавление, оживит их энергиею, разбудит отвагу и улетит метеором, оставив по себе светлое воспоминание.
Летит Богдан по задумчивой лесистой Волыни, а стоустая молва клубком катится, растет и опережает его. Минет он иногда какой–либо хутор или село, а уж в перелеске или овраге ждут его с хлебом и солью выборные от поселян, встречают, приветствуют, как вождя, кланяются земно и со слезами повергают перед ним свои жалобы, свои беды… Ободрит их Богдан, посоветует прятать ножи за халяву и, пообещав скорое избавление, крикнет: «Жив бог — жива душа!» — да и заметет след. А если проведает, что поблизу где батюшка, то непременно заедет: в теплой беседе с ним отогреет свою душу, поможет деньгами несчастному, гонимому что зверю, попу, откроет ему свои заветные думы, испросит благословения на святое великое дело и, поручив себя его молитвам, отправится с новым запасом веры и сил в дальнейшее странствование.
Поднялся глухой гомон меж серым народом, дошел он и до панов, и почуяли они в нем что–то недоброе; разослали они на разведки дозорцев, но те лишь обдирали поселян, а толку не добились. Тогда бросились дозорцы от корчмы до корчмы и пронюхали, что разъезжает какой–то полковник козачий по селам и о чем–то с людом балакает. Бросятся паны искать бунтарей, а их и след простыл.
Богдан рассудил, впрочем, поскорее выбраться из Волыни и перелетел на своих выносливых конях в веселые приволья пышной красавицы Подолии.
XXVI
Подъезжая к речке Горыни, Богдан вспомнил про завещанный Грабиною клад и захотел доведаться, а если бог поможет найти, то и распорядиться им по воле покойного честно: половину взять для святого дела, — потому что деньги теперь ой как нужны, — а половину сберечь для дочки Грабины, Марыльки… «Для Марыльки, для Елены, — закусил он до крови губу, — для моей любой, коханой, насильно похищенной…» Он в первый раз по отъезде из Варшавы ясно вспомнил ее и снова почувствовал в сердце жгучую боль.
— За всех и за нее! — вскрикнул он свирепо и начал рыться в своем гамане.
К счастью, заметка Грабины, несмотря на годы скитаний, не выронилась, уцелела. В ней обозначена была ясно и точно пещера на реке Горыне, за хутором Вовче Багно, по левой руке от ветвистого дуба на восемьдесят локтей, а в самой пещере еще подробнее описано было место клада. Богдан направился на Горынь; но долго ему пришлось искать хутора, сгоревшего дотла; такая же незадача была и с дубом: лесок срубили, и трудно было по торчавшим и выкорчеванным пням определить место, где был разлогий дуб. Богдан повел розыски наугад и нашел полуобвалившуюся пещеру, но после долгих усилий и исследований выкопал–таки, к великой радости, два бочонка золотых червонных, два бочонка битых талеров и множество драгоценных женских вещиц. Разместивши эти сокровища на спинах крепких лошадей, Богдан направился от Горыни к Днестру, желая проехать через Подолию.
Подымаясь с горы на гору, спускаясь в глубокие ущелья, где по камням и по рыни (крупный песок) сверкали серебристою чешуей болтливые и резвые речонки–ручьи, разраставшиеся под дождями в бурные, бешеные потоки, Богдан стал замечать, что конь его, верный Белаш, начал прихрамывать и терять силу.
— Эх, товарищ мой любый, друг мой сердечный, — потрепал его по шее Богдан, — состарились мы с тобой, нет уже прежней удали и неутомимой силы! Послужил ты мне верой и правдой, выносил на своей могучей спине, вызволял не раз из всякой напасти, а теперь просишься уже на отдых, а я вот все тебя таскаю да таскаю. Правду говорят, что «хто больше везе, на того и клажа».
— А так, так, — усмехнулся Кныш, — а ведь конь этот у вельможного пана под седлом, почитай, лет семь!
— Девятый уже пошел.
— Э, пора на смену другого…
— Жалко этого… много с ним прожито и горя и радости… люблю я его…
Белаш, словно благодаря своего господаря рыцаря, повернулся к нему головой и тихо, любовно заржал.
— Ишь, скотина, — мотнул шапкой Кныш, — а ведь понимает человека, ей–богу! Ну что ж, на хороший корм его, а другого, молодого, под седло… Отдохнет этот и тоже подчас еще послужит…
— Да я и сам так думаю…
— А вот в Ярмолинцах бывают добрые ярмарки… Кажись, вот в это самое время туда приводят и наши козаки, и татаре добрых коней.
— Это верно: там и встретиться можно кое с кем, и пороху подсыпать… туда и рушай! — скомандовал Богдан, и все за ним двинулись крупной рысью.
Ярмолинцы приютились в долине, залегшей между небольших гор и расходившейся вилами на два рукава. На главной площади их, на самом видном месте, красовался и господствовал над всеми постройками каменный костел готической архитектуры с двумя стрельчатыми башенками на переднем фасаде, в которых висели колокола; он слепил глаза белизною своих украшенных фигурами стен и словно кичился ярко–красною крышей. На излучине долины, из–за пригорка, покрытого посеребренным слегка садом, краснели тоже, между стрелами тополей, крыша панского палаца и шпиц другого небольшого костела; у подножья их лежал блестящим зеркалом пруд. Перед этими грандиозными сооружениями мещанские и селянские хаты с потемневшими соломенными крышами казались жалкими лачугами, и они, стыдливо прячась за садиками, разбегались испуганно по долине. Только корчмы и жидовские дома с крыницами, ничем не прикрытые, с облупленными боками, торчали бесстыже по площади и смотрели нагло дырявыми крышами на костел…
Когда путники наши подъехали к спуску горы, то их сразу поразила широкая картина раскинувшейся у ног их ярмарки. Вся, в обыкновенное время пустынная, площадь была теперь покрыта шатрами, балаганами, ятками, между которыми кишмя кишел народ; сплошная толпа двигалась колеблющимися, пестрыми волнами. У костела стояли вереницей панские экипажи, запряженные дорогими конями; хлопанье кучерских бичей смешивалось с перемежающимся звоном небольшого костельного колокола. Вдали, в правом рукаве долины, стояли лавами возы с разною клажей; у возов лежали на привязи волы, коровы, козы, а дальше толпились отарами овцы; в левом же рукаве помещалась конная ярмарка: всадники то подъезжали к табунам, то мчались стрелой вдоль пруда. Над этим морем голов стоял то возрастающий, то стихающий гомон, напоминавший гул разыгравшегося прибоя.