— Ну, панове, здесь можно пока что и отдохнуть с дороги, и выпить чарчину–другую, да и расспросить кстати, что и как в городе.

XXVIII

Козаки не заставили повторять приглашения и, привязавши своих лошадей к железным кольцам, вбитым в столб, стоявший у входа, поспешили войти в шинок. В комнате находилось несколько почетных посетителей. Богдан сел за особый стол и приказал подать себе и своим спутникам кое–чего для зубов и для горла. Появление его обратило на себя всеобщее внимание. Горожане начали о чем–то тихо шушукаться, поглядывая в его сторону, и наконец более старший

из них подошел к Богдану и, поклонившись, обратился почтительно к нему:

— Не славного ли сотника Чигиринского видим мы перед собой?

— Если того, о ком спрашивает пан, звали Богданом Хмельницким, то он действительно имеет удовольствие видеть пана.

— Так, так, он самый, он самый! — воскликнул радостно старик, и все его седое добродушное лицо осветилось теплою улыбкой. — Ну, дозволь же, пане сотнику, обнять тебя и сказать, что мы уже давно тебя поджидаем! — и они дружески почеломкались.

— Да откуда пан знает меня? — изумился Богдан. — Вот сколько ни ломаю головы, а не могу припомнить, где встречался с паном?

— Откуда знаю? — усмехнулся добродушно старик. — А видишь ли, перед грозой всегда ветер дует и хмары гонит, вот они и принесли нам вести о тебе… Все мы знаем, — произнес он многозначительно, — и душою болеем…

— Да кто же будет сам пан? — воскликнул уже окончательно изумленный Богдан.

— Иван Балыка, цехмейстер[57] кушниров и братчик нашего славного Богоявленского братства.

Богдан горячо обнял еще раз старика и произнес с чувством:

— Господь посылает нам испытания, он же шлет и утешения.

— Так, так, — кивнул несколько раз головою Балыка, — в нем все утешение, в нем… Одначе, как я вижу, пан сотник едет в Нижний город{44} мы будем спутниками, — туда еду и я!

— Спасибо за ласку; право, мне начинает фортунить, — поднялся шумно Богдан. — Давно уже я в Киеве был, еще когда приходилось памятную чашу школьную пити!{45} Пан цехмейстер расскажет, что здесь творится и как поживают панове горожане киевские.

— Ну, голос–то у нашей песни везде один! — вздохнул глубоко цехмейстер. — Слышал уже ее, я думаю, пан сотник в каждом местечке, в каждом городке… Надежда в бозе, в нем одном, — прошептал он едва слышно и прибавил громко, — ну, а если показать что пану, — с дорогою душой, потому что родился здесь, жил, да и умирать собираюсь нигде иное, как здесь!

Путники расплатились и вышли из шинка. Отвязавши лошадей, они вскочили в седла и двинулись тихо вдоль по улице, ведущей к святой Софии. Цехмейстер ехал рядом с Богданом, немного впереди остальных.

— Так–то так, пане сотнику, — говорил он негромко, покачивая своей седой головой, — кто чем может, кто чем может… Да!.. Где нам поднять оружие? Не удержится оно в наших руках. Видишь, — протянул он ему жилистую, беспрерывно дрожавшую руку, — и нитку едва донесет до иголки… Тяжелая наша работа… Не вояцкая потеха… Не даром шеи и спины гнет до самой земли… — Цехмейстер замолчал и пожевал губами.

— Кто говорит! — воскликнул Богдан. — Не одною саблей можно оказать помощь.

— Так, так! — оживился цехмейстер. — И ты не думай, пане сотнику, чтобы мы только за работою своею гнулись да на горе наше общее не взирали! Нет, боремся, боремся до останку. Вот, знаешь сам, братство завели{46}, теперь уже и школы у нас, и коллегии, и эллино–словенские, и латино–польские{47}, и друкарская справа, все, слава богу, на моих глазах, вот хоть отхожу к богу, а сердце радуется, удалось нам, серым и темным, с пышно–славными латынянами побороться!

— А как же, как же, слыхал! — поддержал Богдан. — И детей своих думаю в ваши коллегии отдать. Горе наше в темноте нашей, нам надо стать вровне с ляхами, — нет, выше их!..

— Так, так! — улыбнулся широко цехмейстер и старческими глазами, и всеми морщинами своего темного лица. — А как зачинали, горе–то, горе какое было! — Он замолчал и глянул куда–то вдаль своими потухшими глазами, словно хотел вызвать из синеющей дали образы пережитых годов… Так прошло несколько минут в полном молчании; Богдан не хотел прерывать воспоминаний цехмейстера вопросом, ожидая, что он заговорит снова; лошади, забытые своими господами, стали, не зная, куда повернуть: направо или налево вдоль Софийского мура… Наконец цехмейстер заговорил снова; он заговорил тихим, беззвучным голосом, не отрывая от тусклой дали своих неподвижно остановившихся глаз.

— Да… горе–то, горе какое было, — повторил он снова, — злохитрый, древний враг держал нас в тенетах своих… Долго пребывали мы в мрачной лености и суете мирской, а он на тот час уводил детей наших к источнику своему… Что ж было делать? — вздохнул он. — Не имели мы ни пастырей разумных и верных, ни школ, ни коллегий, — поневоле приходилось отдавать детей к иезуитам, не оставаться же им было без слова божия, как диким степовикам! А они, пьюще от «прелестного» источника западной схизмы, уклонялись ко мрачно–темным латынянам… И все это мы видели глазами своими и ничего не могли сделать, ибо и наши пастыри обманывали нас и приставали к унии… Ох, тяжкое было время, пане сотнику, тяжкое, — вздохнул глубоко цехмейстер, — умирать теперь легче, чем было жить тогда!

Богдан не перебивал старика. Он знал это, но знал ли старик, что все их успехи, приобретенные такими страшными и непрестанными усилиями, были теперь на краю гибели, гибели, зависящей от одного шального своевольного слова?

А цехмейстер продолжал, оживляясь по мере своих слов:

— Но господь сглянулся на нас, ибо воздастся каждому за смирение его. Своими слабыми, нетвердыми руками зачали мы братство под благословением патриарха. Мало было нас, а теперь посмотри, сколько в «Упис» наш вписалось рукою и душою: и зацных[58], и добре оселых людей. Почитай, вся киевская земля! А особо с тех пор, как вписался старшим братчиком и фундатором нашим превелебный владыка Петр Могила{48}, стали у нас и школы, и коллегии не хуже латынских, а друкарское дело и того лучше. Так и окрепли мы на силах. А когда еще вписался в наш «Упис» и его милость покойный гетман Сагайдачный со всем Запорожским войском, тогда стали мы и унии, и латынянам добрые опрессии[59] давать! — Старик улыбался, бледные глаза его оживились, щеки вспыхнули. — Ха–ха! Недаром же и жалуется на нас и вопит митрополит унитский, что пока стоит братство, не может здесь утвердиться уния! Только теперь не сломать уже нас латынянам, — нет, нет! И не в одном Киеве, сам знаешь, а всюду растут братства: и во Львове, и в Каменце, и в Луцке, и в Вильно…{49} Всюду растут они, и без помощи вельможных и зацных оборонцев» крепнет наша русская земля… А кто помогал нам? Кто защищал нас? Не было у нас, слабых и темных, ни гармат, ни ружей, ни перьев борзописных, ни в прелести бесовской изученных злохитрых языков, — было у нас одно только братолюбство, вера и смирение — и господь стал посреди нас!

Старик оборвал свою речь; видно было, что волнение, охватившее его, мешало ему говорить. Руки его дрожали еще сильнее, но сгорбленная спина выпрямилась, и оживившиеся глаза бодро смотрели вперед.

Богдан слушал старика и чувствовал, что под влиянием его слов подымаются и в его душе и сила, и гордость народная, и вера в будущее своей страны… И в самом деле, если им, удрученным утисками и выдеркафами, выросшим в душных лавках, за тесными стойками, никогда не видевших ни вольной воли, ни козацкой удали, если им удалось отстоять свою веру от укрепленной властью и оружием панским унии и католической схизмы, то неужели же нам, сросшимся с военной бурею, не оборонить от бессильных ляхов своей воли? Нет, нет! — вырывалось бурно в душе его. — Нет! Мы еще поборемся и повоюем, и господь станет посреди нас! — повторил он слова старика, и, словно в ответ на его мысли, старик прошептал снова уже усталым голосом:

вернуться

57

Цехмейстер – старшина цеха, т.е. объединения городский ремеслеников по профессиональному признаку (скорняки, портные, кузнецы и т.д.).

вернуться

58

Зацных – солидных, уважаемых.

вернуться

59

Опрессия – затруднительное положение; давать опрессии – ставить в затруднительное положение


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: