Голос Петра Могилы звучал величественно и сильно, а глаза горели властным, победным огнем.

— Когда свершилось мое избрание в полночный час, у алтаря дал я себе клятву снять с православных позор и поношение латынян. И господь мой принял ее и послал мне на помощь бесплотные силы свои. Пятнадцать лет стою я на страже… И вот из пепла вспыхнул новый огонь: растут повсюду братства, обители встают из развалин… Книжное слово облетает всю нашу отчизну и, как благовест в церковь, зовет отступников и схизматов в отцами оставленный храм!

Слова вырывались из уст его с таким огнем и воодушевлением, что Богдан чувствовал, как они зажигают пламенными искрами и его бушующую грудь.

— Мои коллеги питают новое духовное войско, — продолжал Могила, — оно уже выходит светлыми рядами и окружает церковь необоримою стеной. Каждый день возвращает нам новых отступников, и я верю, что бог утвердит мое дело, — поднял он к небу глаза, — «не к тому аз себе живу, но живет во мне Христос!» — Могила остановился на мгновенье и продолжал снова. — Они отказали моей суплике на сейме, но теперь нам не страшны больше ни гнев, ни милость короля: крепко утвердил я свою церковь, умру, но она не умрет со мною! Но пока ваше право будет зависеть от прихотей сейма, ничего не будет верного в этой стране. Запомни слово мое: отчим не будет вам отцом… Ты — рыцарь! О, если б господь вложил мне в руку не пастырский посох, а воинский меч!..

— Он здесь, владыка! — воскликнул Богдан, хватаясь рукою за ножны сабли. — Он уже обнажился для защиты родины, и воли, и веры своей!

Наступило торжественное молчание.

— Так, — произнес строго и сурово Могила. — Бог отмщенья вложил его в сильные руки. Я знаю, ты можешь много… больше, быть может, чем чувствуешь сам… Дух божий почил на тебе… Вот и теперь твоя слава уже бежит перед тобою, тысячи уст повторяют с восторгом имя твое; словом своим ты будишь убитую волю, из пастухов и пахарей делаешь воинов–козаков! Ты избран богом! Тебе вручаю я и судьбу моей паствы, и освобождение церкви… Иди без страха, ты знаешь власть мою, все встанут вместе с тобою. Я подыму за тобой все братства, все духовенство, священники в церквах станут взывать к поселянам и освящать ножи{60}, все города откроют ворота тебе… Иди же твердо и смело, не останавливайся на полдороге, чтобы снова не скатиться вниз! Но горе тому, — простер он над Богданом свою руку, и темные глаза его сверкнули зловещим огнем, — горе тому, кто для своей гордыни соблазнит единого от малых сих! Горе тебе, если в победе своей ты забудешь народ и веру… Клянись мне перед этим животворящим, чудесным крестом, — поднял он высоко золотой крест, — клянись у престола всевидящего бога, что всю твою власть и победы ты положишь за них и для них!

Вспыхнувшая лампада осветила ярким пламенем высокую фигуру Могилы; он стоял неподвижно, словно каменное изваянье, с крестом в поднятой руке; лицо его было вдохновенно и строго, глаза горели из–под черных бровей каким- то жгучим огнем… Сквозь замерзшее окно грозно глядела с неба зловещая звезда с огненным хвостом.

— Клянусь! — вскрикнул Богдан, падая на колени. — Клянусь спасением души своей, клянусь последним вздохом моего сына! И если изменю я клятве этой, ты, господи, всевидящий и всемогущий, покрой вековечным позором имя мое!

— Дерзай, — произнес торжественно митрополит, простирая над головою Богдана руки, — и легионы господни ринутся в битву вместе с тобой!

Невдалеке от старого города Киева, прямо через лесок, расположился на горе небольшой городок Печеры, состоявший собственно из двух монастырей: Печерского, со всеми его обширными постройками, усадьбами, садами, типографиями, и Вознесенского женского монастыря, в который уходили от мира женщины православного вероисповедания из более знатных шляхетских и козацких родов.

С самого раннего утра в монастыре Вознесенья была суматоха и шло лихорадочное движение. Молодые послушницы и служки торопливо сновали по двору; сквозь открытые настежь двери церкви видно было, как чистили серебряные паникадилы[61] и оправы икон, расстилали по ступеням дорогие ковры. Из труб монастырской трапезной валил клубами дым, из кухни слышались стуки ножей и посуды, в окна виднелись широкие своды печей, пылавших жарким огнем; у окон на огромных досках бабы–богомолки и послушницы лепили бесконечную массу пирогов. Монастырь готовился к особому торжеству: на сегодня назначено было посвящение в монахини молоденькой белицы[62] из знатного козацкого рода.

К службе ожидалось много знаменитых рыцарей. Литургию и чин пострижения должен был совершать ясновелебнейший митрополит и игумен Печерской обители Петр Могила.

В темном углу церкви, возле свечного ящика, две черницы в длинных черных мантиях и черных покрывалах, спускавшихся от клобука до самого пола, пересчитывали медные деньги и тихо шептались между собой. Несмотря на смиренные одежды, высохшие, желтые лица монахинь с заострившимися носами и багрово–синими мешками у глаз имели какое–то злое, сухое выражение и напоминали хищных птиц. Трудно было отличить от тихого стука меди звук их голосов, сухой и безжизненный.

— Такую молодую — и в монашки, — шептала одна из них, отсчитывая горку больших медяков. — Не знаю, что это на мать игуменью нашло. Виданное ли это дело! Вон сестра Анаиса уже десять лет послушание несет, а еще до сих пор в чин монашеский не посвящена.

— Соблазн, один соблазн… — покачала головою другая и добавила, смиренно вздохнувши: — Брат, говорят, большой вклад положил… Ну, вот, а мать игуменья–то на деньги больно падка.

— Да кто ее брат–то?

— Из старшин козацких, слыхала, Золотаренком зовут.

— То–то и есть… потому ей и келья особая, и всякая воля… никакого ведь послушания не несла.

— Ну, на это, сестра Праскева, — возразила вторая, — ничего не скажешь, к церкви она очень прилежна и на всякое приказание угодлива.

— Угодлива, угодлива, — прошипела первая, — делать делает, а лицо гордое, словно, подумаешь, княгиня какая, — ни тебе улыбнется, ни двери растворит, ни побеседует.

Да, это уж так… И с чего это она в такой молодости жизнь мирскую возненавидела? Не добьешься от нее ничего — стена стеной.

— Возненавидела! — нагнулась первая монахиня ко второй и злобно прошипела: — Верно, грех какой–нибудь случился, вот и пришлось за монастырскую стену уйти… Подрясник ведь все прикроет. Знаю я их, сестра Мокрина, — стукнула посохом злая старуха, — всех знаю… Жить–то им, жить больно хочется… Да!

А молодая инокиня, о которой шли такие едкие толки, сидела запершись в своей келье. Бледненькая послушница в черной шапочке и таком же подрясничке, приставленная к ней матерью игуменьей, стояла в коридоре у дверей кельи и о чем–то говорила с таким же молодым, как и она, существом. Глаза ее были красны, нос и губы распухли.

— Жалко, так жалко, — говорила она своей собеседнице, беспрестанно всхлипывая и утирая рукавом слезы, бежавшие по пухлым щекам, — что и сказать не могу… Ведь она как ангел божий, истинно, как ангел.

— А с чего бы это ей, голубка, монашеский чин принимать?

— Ой сердце мое, видно, горе большое! Как приставили меня к ней на послушание, так она сначала все плакала, плакала и убивалась, боже, как! По ночам, бывало, вставала, перед иконами на колени падала… Иногда я и утром ее на полу без памяти находила. А теперь вот как сказали, что скоро постригать будут, успокоилась: тихая такая да задумчивая стала. Скажешь что, она и не отзовется, только глаза ее смотрят куда–то мимо, пристально–пристально, словно видят что–то или припоминают что…

— Да неужели у ней никого из родичей нет? — изумилась собеседница с лукавым, любопытным личиком, к которому совершенно не подходила ни ряска, ни черная шапочка.

— Брат есть; приезжал, давно только, важный такой козак. Долго они промеж себя говорили. Просил он ее, молил; только слышу, она говорит ему, и таково тихо, таково ласково, словно чаечка скиглит: «Брате мой, коханый мой, любый мой, не бери ты меня отсюда… Дай мир моей бедной душе!» Так он и уехал.

вернуться

61

Паникадило – церковная люстра с подсвечниками.

вернуться

62

Белица – женщина, готовящаяся к пострижению в монахини.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: