— И славно пан отделал его? — допрашивал Комаровский с интересом своего тучного собеседника, подливая и ему, и себе меду.
— Хо–хо–хо! — всколыхнулся Чаплинский. — Говорю тебе, зятю, от смеху покатывался весь сейм! Я им говорю: «Ваши ясновельможности, да разве я виноват в том, что красотка нашла во мне больше прелести и утехи, чем в пане писаре? Насильно ее я не брал, своей охотой пошла!» Тут поднялся, брат, такой грохот, что мог оглушить хоть чьи уши.
Пан Чаплинский снова покатился со смеха.
— Но если б ты видел, пан коханый, в ту минуту пресловутого писаря, — продолжал с задышкой Чаплинский. — Хо–хо! Зеленый стоял, как глина; ни слова, примолк, притих; где девались и цветистые речи, словно ему кто обрезал язык, только глазища такие чертовские состроил, что меня, даже стоя там, в сейме, мороз пробирал по спине. Пусть встречаются с ним теперь все черти из пекла, побей меня Перун, если я этого хочу хоть во сне!
— Ну, не поищу и я встречи с этою собакой, — развалился Комаровский и закрутил свой ус, — да вообще надо будет как–нибудь избавиться от него тихим способом, а то ведь так распускается это быдло, что доброму шляхтичу и проехать к приятелю опасно! Ну, а как там насчет их порешили, пан, верно, слышал?
— А как же! Это быдло явилось с какою–то супликой на сейм. Но, слава богу, панство наше еще не потеряло головы, и как ни распинался король со своими клевретами, но князь Иеремия, а за ним и остальная шляхта так отбрили их, что им ничего не оставалось, как выйти со стыдом из сейма. Получили они, вместо ожидаемых льгот, кусок редьки с хреном, с тем и отправились домой.
— Го–го! — загоготал Комаровский. — Вот это так дело; когда б еще панство получше прикрутило их, а то шатается всюду эта наглая рвань; сидишь на своей земле, словно во вражьей сторонке.
— Да, мне передавал Пешта… Он верный наш слуга, и что только прослышит, сейчас передает мне, — вытер бархатным вылетом усы и нос Чаплинский, — так вот он говорил, что меж этой рванью идет муть… Собираются, шепчутся… и заправилом все этот шельмец писарь!
— Ишь, бестия! Сгладить его нужно, и квит! — махнул по шее рукой Комаровский. — А что они затевают что–то, то верно… Да, вот какая дерзость!.. Когда пан тесть поехал в Варшаву, случилась тут со мною одна прескверная сказка, которая, клянусь всем ведьмовским отродьем, окончилась бы кепско, если бы не моя храбрость! — Комаровский расправил свои желтоватые усы и, отпивши стакан меду, отбросился на деревянную спинку стула. — Представь себе, пане коханый, что у моей красоточки оказался какой–то жених, — об этом я уже узнал после, — конечно, он из тех же запорожских гультипак. Впрочем, он проживал и у Хмельницкого, там, верно, и познакомился с моею кралечкой. Так вот, уж не знаю, каким образом пронюхал он, что кукушечка сидит в моем гнездышке. И что же бы ты думал, мой пане дрогий? — стукнул Комаровский стаканом по столу. — Тысяча бесов им с хвостом! Собирает эта пся крев кучу такой же рвани, как и сам, и с оружием в руках нападает глухой ночью на хуторок.
— Дяблы! — вскрикнул Чаплинский. — На колья всех!
— Да это разве бывает в какой другой стране, кроме как у нас? — продолжал Комаровский. — И, клянусь святейшим папой, если б не мой частокол да не моя храбрость, мне бы славно досталось от них. Но, к счастию, у меня оказалось на тот раз душ десять стражи, да, кроме того, натравили мы на них и моих добрых псов: я их держу нарочито впроголодь… Не вынесла натиска шайка и бросилась наутек; но сам этот черномазый дрался, как бешеный, руку мне прострелил; у него выбили оружие, тогда он бросился, как зверь, рвать всех зубами и руками; но на него напали сзади, связали руки, и как он ни метался, как ни рычал, а бросили в тюрьму.
Комаровский весь побагровел и продолжал после минутной передышки:
— Хотел я тогда сразу покончить с этою бестией, да решил подождать тебя, как ты благословишь: он и до сих пор сидит там, прикованный к стене.
— Ха–ха! Стоило ли ждать, пане мой коханый? Вешай его, сажай на кол хоть завтра; чем меньше этих разбойников, тем лучше! Ого! После этого сейма я уже знаю, как мне поступать!
— Спасибо, — сжал его руку Комаровский и обмахнул платком раскрасневшееся вспотевшее лицо.
— Ну, а как сама птичка? — хихикнул Чаплинский.
— Совсем волчонок! — развел руками Комаровский. — И приступу к ней нет!..
— Да неужели ты не пробовал смягчить своей красотки какими–либо дарами?
— Не такая! Этим ее не возьмешь.
— Ой ли? — усмехнулся нагло Чаплинский. — А золото, говорят, греет больше поцелуев… А то пригрозил бы хорошо, смягчилась бы.
— Не такая, говорю, не испугаешь. Вся — огонь, порох! Чуть что, готова и руки на себя наложить.
— Ге–ге, — вскрикнул Чаплинский, — да ты, как я вижу, врезался как следует быть! То–то, я думаю, чего это тебя не видно в Чигирине? Тесть уже три недели дома, а зять не думает и навестить… Ха–ха!..
— Да нет же, — поморщился Комаровский, — говорю коханому пану, что болен был.
— От кохання! Вот это так штука! Ха–ха–ха! Эрот, видно, преследует тебя… А любопытно было бы взглянуть на красотку! Я, признаться, когда бывал у Хмельницкого, не замечал ее. Да и трудно было бы заметить, когда Елена была там…
— Ну, это ты уж не прогневайся, пане, — возразил Комаровский, — а что Оксана прелестнее пани Елены, то скажет всяк!
— Цо-о? Сто тысяч дяблов! — стукнул по столу кружкой Чаплинский. — Если б не любовь, которая не только ослепила тебя, но отняла и весь твой розум, я бы показал тебе, как сравнивать жену уродзоного шляхтича с смазливою хлопкой.
— А я стою на своем! — стукнул также кулаком Комаровский с такою силой, что стакан перевернулся и темная струя меду полилась по столу, заливая скатерть и ковер на полу. — И утверждаю, что и пан согласится со мной, если увидит ее.
— Посмотрим! — поднялся шумно с места Чаплинский.
— Бьюсь об заклад! — вскочил и Комаровский, протягивая ему руку. — На пару арабских коней, что стоят у меня в конюшне!
— Идет! — ударил его по руке Чаплинский.
— Что ставит пан?
— Три хлопки и два смычка гончих собак.
— Згода!
— Веди же показывай свою хлопскую Венеру! — крикнул разгоряченно Чаплинский.
— Не лучше ль завтра? Боюсь, может, спит…
— Тем лучше.
И, опрокидывая на своем пути столы и стулья, Чаплинский направился к выходу. Комаровский взял со стола тяжелый шандал и последовал впереди своего тестя, который уже не совсем крепко стоял на ногах. Пройдя несколько довольно узких и темных переходов, они остановились у низкой деревянной двери, через которую пробивалась узенькая полоска света.
Комаровский постучал, но ответа не последовало; слышно было только, как тяжело сопел и отдувался Чаплинский, разгоряченный вином и спором.
— Оксана, отвори! — крикнул Комаровский.
Послышался какой–то робкий шорох, и все замолкло.
— Хо–хо! — усмехнулся Чаплинский. — Как вижу, красотка–то не очень благосклонно принимает тебя!
— Оксана, отвори! Слышишь? — потряс раздраженный Комаровский дверь… Но в комнате все оставалось тихо. — Отвори! — заревел он, покрываясь багровым румянцем от волос до шеи, и, не дожидаясь уже ответа, налег со всею силой плечом на деревянную дверь. Дверь протяжно застонала и вздрогнула. Комаровский налег сильнее, еще и еще… крючок щелкнул, с шумом распахнулась дверь, и приятели очутились в светлице Оксаны.
Разбуженная криками и стуком в дверь, Оксана вскочила с постели как безумная; когда же она услыхала пьяные крики Комаровского и смех другого, знакомого и отвратительного голоса, ее охватил безумный, безотчетный ужас. Одна здесь, в глуши, в руках этих извергов! До сих пор Комаровский обращался с нею ласково и нежно, но теперь, под влиянием вина, кто знает, что пришло ему в голову? Зачем он стучит в двери? Зачем? О боже, боже… Неужели? Нет! Она не дастся живой; но у ней нет оружия: ни ножа, ни сабли… ничего… все равно: убьет себя, задушит. «О господи, спаси меня!» — заломила она с отчаянием руки, следя обезумевшими глазами за дверью, которая вся вздрагивала под сильными ударами Комаровского. Но вот раздался страшный треск, крючок соскочил…