Дружный смех поддержал остроту пана гетмана. Чаплинский поторопился изобразить на своем лице самую счастливую улыбку; затем он опустился на предложенный ему стул, расправил кичливо свои усы, осушил сразу два кубка и начал свой доклад, отбрасываясь небрежно на спинку стула:

— Конечно, дело самой малой важности, и если бы только я не был таким строгим и требовательным как к своим подчиненным, так и к самому себе, то стоило бы мне остаться только лишний день в Чигирине, а затем прибыть на пир к панству с мешком поганых голов этого быдла, и всему делу был бы конец!

Чаплинский обвел собрание торжествующим взглядом и, видя, что все взоры устремлены с любопытством на него, продолжал с еще большею важностью:

— Дело в том, что этот бунтарь, хлоп и бездельник Хмельницкий свил себе гнездышко у меня под боком в Чигирине. Я оставил его на свободе, словно усыпленный его хитростью, а сам думаю себе: пусть птичка полетает на свободе, — увижу, с кем сносится да о чем чиликает, а тогда уж всю стаю сеткой и накрою. Надо сказать панству, что у меня в Чигирине всюду глаза и уши: мышь не пробежит! Да! Клянусь святым Патриком, так! Так вот этот бездельник начал исподволь свои делишки, а я молчу, и совсем даже глаза зажмурил, поджидаю, что то будет? Ну, вчера собрал он у себя всех старшин этой рвани; выкрали у полковника Барабаша те привилеи, что выдал им тайным образом наш достославный король, и, поклявшись страшною клятвой выпустить всем вельможным панам кишки и не оставить в Польше камня на камне, собаки эти бросились тою же ночью на Сечь!

— Быдло, пся крев! — крикнул яростно Потоцкий, опрокидывая свой кубок. — Я говорил, что их надо было тогда еще уничтожить всех до единого на Масловом Ставу!

— Как мог отец мой доверять такому предателю? — вскрикнул, в свою очередь, юный Конецпольский.

— Хмельницкий хитер, как лис, а покойный гетман был милостив и доверчив, а вследствие этого и благоволил к этой мятежной рвани, — заметил скромно Чаплинский.

— Но не таков я! — вспыхнул юный староста.

— Да не во гнев тебе, Ясноосвецоный княже, — заметил раздраженно Потоцкий, — покойный отец твой принадлежал к той партии, которая потакает этим безумным и дерзким планам короля. Они больше всего бунтуют козачество, они подымают его против нас, законных их господ. На сейме, небойсь, плакал этот мечтатель о деспотии, говорил, что мы расшатываем государство! — шипел, зеленея от злости, Потоцкий. — А кто расшатывает государство, как не он? Для своих гнусных целей он подымает рабов на господ. Он унижает власть, а не мы.

Все словно обезумели в светлице. С грохотом покатились отодвигаемые стулья, кубки полетели со стола. Крики, проклятия и брань наполнили невообразимым ревом всю комнату.

— Измена, измена! — кричал исступленно Чарнецкий, сверкая своими зелеными глазами. — Покушение на нашу золотую свободу! Вот когда открывается истина, а на сейме говорили, что все это ложь!

— Измена, измена! — кричали за ним и другие. — Нас хотят обратить в рабов, отдать подлым холопам!

— Ему уж давно хочется самодержавной власти! — надрывался, багровея от злобы, жирный пан Опацкий.

— В чем состояли эти привилеи, известно пану? — перебил всех, кусая от бешенства губы, Потоцкий.

— То была грамота короля, предписывавшая козакам броситься на татар и в море для того, чтобы силою вовлечь Турцию в войну, и, кроме того, в ней представлялись этому быдлу особые права и королевские милости.

— Сто тысяч дяблов! — даже подпрыгнул на своем месте Потоцкий. — И эти собаки осмелились?

— Они бросились с ними на Сечь; оттуда Хмельницкий думает направиться в Крым, а тогда…

— Погоню за ними! — затопал в ярости ногами Потоцкий, срываясь с места.

— Она уже послана.

— Всех переловить!

— Завтра же они будут в моей тюрьме!

— На колья! Четвертовать! — захлебывался от бешенства Потоцкий, и белая пена выступала на его тонких губах.

— За этим я и приехал: Хмельницкий — писарь войсковый.

— Тем лучше, — перебил его молодой Конецпольский.

— На кол его, — яростно завопил Потоцкий, — чтобы всем был пример в глазах!.. А мы приедем и учиним им такую расправу, что вылетит у них из головы мятеж!

Яростные крики панства огласили всю комнату.

— Я просил бы вашу ясновельможность дать мне письменный приказ, потому что, зная пристрастие короля к этому гнусному бунтарю и изменнику, я боюсь, как бы моя скорая расправа не была поставлена мне в вину.

— Завтра же получишь приказ. Я отвечаю! — вскрикнул резко Потоцкий.

— Все будет, как желает пан гетман! — поклонился подобострастно Чаплинский.

На следующий день под вечер Чаплинский, снабженный приказами гетмана и старосты о немедленной казни Хмельницкого и его сообщников, отправился с самыми радужными мечтами в Чигирин.

В Чигирине его уже поджидал Комаровский.

— Что доброго? — спросил Чаплинский, входя в свою светлицу, в которой уже метался с каким–то глухим ревом Комаровский. С своими налитыми кровью, остановившимися глазами и широким лбом он действительно напоминал взбесившегося быка.

— Что доброго? — повторил свой вопрос Чаплинский.

— Ничего, — остановился перед ним с диким лицом Комаровский, — нет ее нигде.

— Ну, а Хмельницкий?

— Хмельницкого поймали… на ярмарке… коней покупал… а остальные разлетелись, я хотел броситься за ними в степь… мало людей… у них всюду сообщники…

— Ге, теперь не тревожься, друже, — вскрикнул весело Чаплинский, вытаскивая сложенные бумаги, — теперь мы попытаем молодчика огнем и железом, выболтает он нам немало новостей, а тогда ты и отправишься по следам беглецов в степь… Гетман и староста приедут сюда чинить суд и расправу. Не бойся, теперь и мышь из степи не убежит!

В тот же день вечерком, отдохнувши и подкрепившись с утомительной дороги вечерей, пан подстароста отправился со своим зятем по направлению к селению Бужину, куда был доставлен под сильной стражей Хмельницкий{67}. Хотя в душе подстаросты и закипала все время бессильная досада на роковое стечение обстоятельств, мешавшее ему до сих пор наведаться к Оксане, соблазнительный образ которой не выходил у него из головы, но возможность здесь, сейчас же натешиться и надругаться над своим беззащитным врагом так сильно опьяняла его, что вытесняла даже на этот раз и образ дивчыны.

— Теперь–то мы ему, голубчику, все припомним, — повторял он время от времени, обращаясь к Комаровскому и потирая от удовольствия руки, — все припомним, все!..

Но Комаровский, казалось, не слышал и не понимал ничего… Он сидел рядом с ним в санях мрачный и дикий. Вид его внушал невольный ужас. В этих остановившихся голубых глазах появилось теперь какое–то тупое, животное выражение… Казалось, еще одно мгновение — и он ринется, очертя голову, на свою жертву.

И вид обезумевшего от злобы и ревности зятя щекотал как–то особенно остро извращенные чувства Чаплинского.

«Дурак, дурак! — посмеивался он про себя, поглядывая украдкой на своего соседа. — Го–го, если бы ты знал, кто украл твою красотку! Воображаю, с каким бы ты ревом кинулся на меня! Хе–хе! Но теперь сиди спокойно и жди, покуда я с ласки своей отправлю тебя в снежную степь отыскивать тень своей возлюбленной. Авось какой- нибудь снежный сугроб охладит пыл твоих страстей. То–то ж, сиди, дурень, спокойно и помни, что в жизни мало одной бычьей силы, надо еще иметь и разумную голову, черт побери!»

Чаплинский самодовольно расправил свои торчащие усы и шумно отдулся. Действительно, все для него складывалось так удачно, что он начинал верить в особенное расположение к себе всех святых.

«Казнить это подлое быдло за услугу отчизне не маловажная награда. Быть может, староство! А почему бы и нет? Влюбленного быка отправить в степи… а самому, покончивши с делами, к Оксане, теперь уже никто не помешает».

Еще розовые отблески солнца не потухли на снежных крышах, когда Чаплинский и Комаровский достигли Бужина, находившегося невдалеке от Чигирина. Они направились прямо к дому эконома, в котором был заключен под грозною стражей Хмельницкий. Уже издали они заметили у хаты большое скопление народа; и люди, и жолнеры о чем–то горячо толковали, кричали и бранились; среди них волновался больше всех Кречовский.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: